В этот период и я начал создавать свою несовершенную прозу. Страницы громоздились и громоздились, но странно: я не чувствовал, чтобы дистанция между нами уменьшалась. Он по-прежнему оставался моим другом, чей бескорыстный и чрезвычайно усложненный подход к высокой эстетической цели я воспринимал как обвинение моей быстро угасающей серьезности и той легкости, с какой я исписывал множество страниц. Так было и раньше, когда я болтался по городу и транжирил время, но при этом всегда помнил, что, кроме танцующей молодежи, я знаком еще с человеком, который сейчас, прямо сейчас, занимается совсем другим. Конечно, я не мог проникнуть в самую глубь его драмы. На пути к недосягаемому не тратят время на вечеринки и даже голоса человеческого не слышат. Он на все смотрел с позиции страсти, совершенство он любил больше, чем себя, больше, чем собственную жизнь. Он говорил: «Да, я недостаточно способный, я недостаточно работящий, я достоин сожаления». Но он никогда не обвинял свою страсть и ее объект никогда не соглашался признать недостижимым.
И все же в какой-то момент он понял, что путь этот — бесконечен. Вот тогда он и перестал писать. Но дело не в этом: слова все же так измучили его ум и его душу, что теперь ему невыносимо было и писать их, и даже видеть на листе бумаги. В эти годы он драпировался в одежды абсурдизма. Он продолжал верить и стремиться все к той же цели. Вера и страсть не давали ему стареть. В день своей смерти он по духу своему был двадцатилетним. Одежды абсурдизма он носил с тем большим достоинством, чем меньше оставалось ему дней. Его взор неизменно был устремлен ввысь. Он говорил, что совершенство — это нож с двумя остриями. Он и убивает, и спасает.
Петр Ковачев сохранил в нас память о себе и остался самим собой, и только собой. Он не искал «вовне» причин для своего поведения. Смерть его наступила вовремя. Казалось, будто кто-то представил к заслуженной награде этого счастливого мученика, словно судьба пожелала спасти его до того, как он в глазах окружающих превратится в гротеск. Он не только достойно жил, достоинство его было сохранено навсегда. Интересно, писал бы я, если б с ним не познакомился? Не уверен. И дело не только в том, что из-за него я прозрел, поняв, сколь пуста моя «рок-н-ролловая жизнь», и не только в том, что на меня влиял стоящий предо мною пример человеческой целеустремленности. Урок, в сущности, заключался не в этом. Мне были присущи чувствительность и деликатность (хотя в тот период я пытался их прятать), но я лишен был артистизма. Именно в этом органическом артистизме и был его урок. Трепетный, священнодейственный жест, с которым он дотрагивался до книги, ритуал с неизменной сигаретой, фатальность, скользившая в его глазах, когда он говорил о литературе. Все это в каждое мгновение выдавало артиста. И что еще важней — человека, чья чувствительность преодолевала известные нам экзистенциальные категории: унижение, страх, вину и прочее — и под действием раздражителей исторгала необыкновенные интонации из… не знаю из чего. Но я думаю, что в моей жизни эти интонации никогда окончательно не смолкнут. Интонацию — вот что нужно было мне почувствовать, ведь я понимал, что об этом не расскажешь. Но как мог я рассчитывать, что сумею почувствовать это? Где доказательства, что я смогу оперировать словами? К тому времени я уже сделал две-три попытки и видел, сколь неуклюжа и искусственна моя фраза. Какие же могут быть у меня интонации? Я понимал, что многие из тех, кто меня окружает, пишут посредственно, и присутствие Пепо натолкнуло меня на мысль, что походить на них унизительно. Почти без осознанной подготовки, но, вероятно, вследствие усердной работы подсознания я за одну ночь открыл для себя, что значит «ощущать», как дрожит, подобно струне, душа и что такое «чувствовать слово» (конечно, лишь в начальной стадии). Оба эти понятия слились. В ту ночь искусство ворвалось в мою комнату, а вместе с ним — сверхнапряжение и боль. Так явился мой первый образ. Потом образы являлись ко мне и в другие ночи.
Последнее студенческое лето… Я поехал с матерью на несколько дней в Копривштицу — город, связанный с моими солдатскими воспоминаниями. Наше посещение было обязано, в сущности, уже затихающему увлечению мамы командиром нашей части. За все время замужества это был, наверное, единственный ее роман. Тогда я это не совсем ясно понимал, но прошло немного времени, и она все мне рассказала. Платоническая история (одна-две встречи в год), типичная для человека такого воспитания, как моя мама.