Выбрать главу
* * *

Из почтового ящика сослуживца торчал маленький белый листок. Он вытащил его. Там было написано:

«Министерство информации и связи, почт. отд. 211 000, радиоабон. № 0004309. До конца месяца вам следует внести в кассу плату за радиоприемник (1 шт.) сумму 6.00, за телевизор (1 шт.) сумму 14.40. Иметь при себе абонементную книжку. Начальник…»

Сослуживец тщательно сложил листок и сунул его в карман.

* * *

«Мануэле!»

* * *

Почему после тысяч упражнений я все же испытываю легкое беспокойство? Почему я меньше говорю вам о своем втором «я»?

* * *

Вдали показалась больница.

* * *

«На первом уроке она всегда говорила: «Когда садишься к роялю, голубчик, руки у тебя должны быть хорошо вымыты, если клавиши грязные, протри и их; попроси влажную тряпочку, и ты увидишь, как дома все обрадуются». Родители присутствовали при этом и подтверждали: «Конечно, обрадуемся». Она говорила словно бы не только о рояле… Я пытался ей внушить: «Мама, не выкладывайся, они, скорей всего, не понимают, о чем ты им говоришь»; она смеялась: «Ты видел хоть одного, кто не спешил бы ко мне на урок?» Так оно и было. Они обо всем рассказывали ей — о своих огорчениях, своих проблемах. Вхожу в комнату, слышу — она спрашивает: «Как прошла контрольная по геометрии?», через минуту я выхожу, она уже объясняет, что такое звуковая картина или музыкальная воля. Я никогда не понимал ее системы, но на отчетных концертах ее ученики играли с вдохновением. Они двигались вперед очень быстро, к ней приходили методисты, педагоги из других школ — и все не могли понять, как она работает; они говорили: «Невероятные результаты! С самыми обычными детьми!» Она ставила ученикам пластинки (с проигрывателем она умела обращаться) и, пока черный диск крутился, что-то им объясняла… Странное зрелище: она на стуле, на диване какой-нибудь мальчуган, звучит Шопен, скажем ми-минорный концерт, мама подпрыгивает: «Ты слышишь каденцию, настоящее кружево, чувствуешь педаль…»; если я оказывался в соседней комнате, меня это всегда поражало, я ходил взад-вперед, заглядывал к ним, вот концерт кончился, а она уже рассказывает о смерти Антона Рубинштейна на его даче в Петергофе или о времени самого Шопена; для ее учеников этюд переставал быть способом технической тренировки, а приобретал равные права с другими музыкальными формами. «А этюды Скрябина, этюды Дебюсси!» Она произносила это так, словно обещала ученику сахарного петушка, а я мучительно вспоминал: «Я-то слышал эти этюды?» Они все приходили к нам домой, ее ученики из школы, особенно перед отчетными концертами, денег она с них не брала, зато дом всегда был полон цветов. Помню, я спросил одного из них (мама пошла на кухню принести ему что-нибудь сладкого, это она делала постоянно), что он будет играть сначала. «Этюды Черни, — сказал он, — ученика Бетховена». Мне кажется, она придавала особое значение магии, заключенной в именах и в истории, дальше я не вникал. Знаете ведь, сын никогда не относится к работе родителей достаточно серьезно. Я слышал еще — она разучивает с учеником Бетховена, самые легкие его вещи, говорит об указаниях Бетховена в нотах, которые надо соблюдать повсюду… Что значит «повсюду»? Всюду, где его играют? Только ли это имела она в виду? Я слушал ее урывками и всегда случайно… Часто я заставал их с отцом — стоят у окна, обнявшись, смотрят на улицу — там предвечерняя сутолока… И маленьким я видел их у окна, и недавно. Напротив нашего дома — ювелирная мастерская, витрина. Женщины всегда останавливались там, торчали по полчаса. Я уже не уверен, действительно ли она сказала: «Что ж, законное удовольствие… но кто бы открыл им…» Отец, в отличие от меня, никогда не входил в комнату, если она занималась с учеником. Она звала его перед самым концертом — чтоб он послушал каждого, быть может, это придавало им уверенности. Дети любили его, он всегда бывал тщательно одет — домашняя куртка, рубашка, галстук, никаких шлепанцев, — угощал их конфетами и оставлял коробку поблизости, чтобы, кончив играть, они взяли еще, гладил их по голове и садился на тахту, очень сосредоточенный за стеклами очков, очень серьезный, словно ему предстояло слушать Рихтера; дети волновались, щеки у них горели, и обычно они превосходили самих себя. Он хвалил их, все так же серьезно, они улыбались счастливыми улыбками, а мама, вдвое счастливее их, повторяла: «Видишь, видишь, как он продвинулся?» Никогда не прощу себе, что не проследил за тем, как дети, которые, быть может, и не понимали ее, шли за ней с интуитивной готовностью; а может, в нашем доме они чувствовали себя как в сказке, хотя какая там сказка — Скрябин, Дебюсси, слишком уж… Не знаю. В школе она преподавала увлеченно, но более последовательно, не так, как дома, так что вы из-за дверей слышали не все. А дома, рядом с отцом… Он обсуждал с ней весь репертуар ее учеников тихим голосом, она — более экспансивно, но оба очень серьезно. Вечером в комнате, где стоял рояль, они проигрывали отдельные пассажи, уточняли пальцы и динамику, потом снова говорили о музыке, слушали пластинки или радио, иногда она играла ему, а он изредка вставлял реплики; я привык ко всему этому и не обращал на них особого внимания; вечерами обычно уходил из дому. А ночью я спал в комнате с роялем, они — в спальне, там до сих пор стоит моя детская кроватка. Когда они возвращались с концерта, разговаривали до полуночи. Проходя мимо двери в спальню, я слышал: «Ты заметил, как он обозначает границы фраз? Его игра дышит…», «Обратила внимание — какая филировка звука…», «И подумать только, что Булез хотел отменить ритуал концерта… Пока творится музыка — да, но в конце должно наступить торжество, зачем отнимать его у нас…», «В сонате его как будто слишком увлекло рубато…», «В первых аккордах прозвучало что-то средневековое, даже алхимическое…» Новая музыка их не волновала, иногда я поддразнивал их из-за этого. Не всерьез, конечно, я и сам почти ее не слушал. Я не особенно музыкален, в детстве начал было учиться и почти сразу бросил, бабушки и дедушки, которые всегда баловали меня, и тут меня поддержали, хотя сами были огорчены. Мама говорила тогда: «Я так мечтала учить его, но ничего, все равно он с нами…» Я действительно запомнил многое просто так, случайно услышав, — концерты, сонаты, а в остальном все было как в других семьях — возвращаюсь домой поздно ночью, они не спят, начинают тихонько шептаться; если я захожу к ним, зажигают ночник, смотрят на меня и улыбаются; совершенно так же, как другие родители: купят мне что-нибудь из одежды — и счастливы, сдам экзамен — счастливы, разница только в том, что они никогда не читали мне нотаций. Отец говорил: «Воспитывает сам воздух дома». Они как будто постоянно стремились друг к другу; он пойдет в спальню, она, задумавшись, встает из-за рояля и, не зная, что он там, рассеянно идет к нему — и смеется: «Ты здесь, а я ж на кухню шла»; когда его положили в больницу, она повторяла: «Все думаю, что, если он будет лежать здесь, рядом со мной, и я буду ему играть, он не сможет не поправиться»; он умер, и она оделась во все черное, и дома не открывала больше крышки рояля. Дней десять назад мне вдруг стало страшно, какое-то ощущение, которое я только сейчас истолковываю… словно музыка навсегда покинула наши комнаты… Я сразу вспомнил, как опускали его гроб, и… откуда возникло это сомнение, что это был не гроб, а что-то другое… что… я не могу определить; а потом я забыл…»