— Ты нас уже удивил. Мальчик пришел к нам в гости, а ты…
Он утих. И прежде чем задремать, пробормотал:
— Сынок, войди в реку, ты не привязан…
— Я помню время, когда его называли «ковбой в косынке», — сказал мой одноклассник. — Я был маленький. Коллеги над ним издевались чудовищно долго из-за двух-трех случайно оброненных слов. Я слышал, как он говорит маме, что эти слова превратились для него в проклятие. Он и его коллеги не то, что мы сейчас, — они плохо понимали друг друга. Иногда он спрашивал себя: «Что происходит?»
— Когда-то, — прервала его П., погруженная в свои мысли, — еще раньше, в самом начале, у нас не было ни стиральной машины, ни холодильника. Но он был молод. Бывало, мы пели. Я не хотела, чтобы что-то гудело у него над головой. Теперь, когда снова… почему все отошли от нас… мой племянник…
Она успела выпить несколько глотков, и водка начинала действовать.
— Племянник ее не замечает, — объяснил мой одноклассник. — Кивает машинально. А когда мы были детьми, целыми днями играли с ним у нас дома. Он химик, по шестнадцать часов проводит в лаборатории, ставит опыты, получает научные степени. Обо мне он забыл. Я говорю маме — не сердись на него, в этой лаборатории колбы, наверное, фыркают — как лошади; вообще стараюсь ее развлечь, болтаю глупости: «Какой пейзаж ты предпочитаешь, мама, террасовидный или волнообразный» — таким голосом, каким это произнес бы племянник, но мама упрямая, слушает и вдруг скажет: «Какой он был славный малыш; мы с твоей теткой гуляем где-нибудь на отдыхе, он остановится перед каким-нибудь шалашом, смотрит, смотрит, а потом шепотом: сейчас выйдет человек с мечом»… С тех пор как он стал химиком, он приходил к нам один-единственный раз, папа спросил его тогда, бывает ли он на воздухе, ездит ли за город; да, бывает, это полезно для здоровья; я мечтаю, сказал папа, побродить недели две по Пирину, говорят, это очень красивые горы, — бедняга, так он туда и не попал; да, отозвался племянник, такая экскурсия — дело соблазнительное, полная прочистка легких, но Пирин недостаточно окультурен, нельзя позволить себе тратить время на бессмысленные прогулки, разве что использовать трудный рельеф для специальных тренировок… Папа просто пришел в отчаяние. Потом он долго не говорил о таких вещах — косынка, Пирин. Купил много всяких приспособлений для кухни, постепенно их выплатил. При этом иногда смотрел на меня так, словно я был соломинкой, понимаешь? Надеюсь, ты не истолкуешь это превратно, но я радовался каждой своей новой болезни. Да, тот единственный приход маминого племянника и моего двоюродного братца все же не забывается. Мне еще трудно объяснить — почему… Он рассказывал, например, как он установил важный факт — после трехлетних опытов; никто из нас не понял, какой факт. Я был уже болен, много читал, а когда сидишь взаперти с книгами, в какой-то момент приходишь к выводу, что это и есть правильный образ жизни, и начинаешь предполагать, что, пока ты сидел дома, и другие стали жить приблизительно так же. Я заговорил о самом известном, оставив на конец спорное, самое интересное, но он не слышал и об известном, я удивился, даже устыдился… Почувствовал, как ему с нами трудно и неприятно. Потом отец еще усерднее стал покупать всякие кухонные приборы — и нужные, и ненужные, — мама спрашивала, что он надумал, он ответил ей раз, что все вокруг нас представляет собой большое предприятие и мы должны заботиться о том, чтобы оно действовало; лишь позже он постепенно к ним охладел, почти все перестало работать, а отец хитро улыбается и подталкивает меня: «Помнишь, когда пришел наш племянник…»
П. тоже задремала. Время от времени она, вздрогнув, просыпалась, улыбалась нам и снова погружалась в дремоту.
— Их речи тебя не удивляют, — констатировал мой одноклассник. — Нет, поистине сегодняшний день — большой день для этого дома.
Давно уже я не допускал даже нотки близости в разговоре с кем бы то ни было. Относительно словоохотлив я бывал лишь с пациентами. С некоторыми из них, только с некоторыми, возникало и нечто вроде атмосферы задушевности, но я оставался актером с абсолютно холодным сознанием, а одновременно с этим и господином с хлыстом, и человеком, который добровольно взялся, ползая на коленях, собирать обломки сломанных детских игрушек. Даже когда пациент смотрел на меня с доверием, инстинкт не позволял ему полностью расслабиться, поскольку во мне скрывалась предполагаемая опасность. И доверие, и работа инстинкта помогали лечению, но я рассказываю вам все это, чтобы вы поняли, почему задушевность общения с пациентами — это только видимость; и по-другому быть не может, если один занимается дрессировкой другого, пусть с самой благородной целью.