Однажды вечером второго моего послеармейского лета мы гуляли в Ахтополе с Виктором, другом детства, с которым мы делили и солдатскую жизнь в Копривштице. Он жил по такому же принципу. Но тогда, во время той прогулки, он вдруг сказал: «Знаешь, а может, и хорошо встречаться с одной девушкой и все время думать только о ней». Я удивленно на него посмотрел, и он показался мне чужим и далеким, как звезды на небе. Неужели ему хотелось, чтоб нас презирали? Чтоб мы были изолированы от остальных? Разве настоящие мужчины говорят такие вещи? Но это была лишь внешняя сторона. Когда доходило до дела, проявлялась моя стеснительность и всегда мешала.
Дочь доктора П. привлекала меня своим изяществом и душевной утонченностью. Быть может, я увлекся ею именно тогда, когда понял, что, если хочу ей понравиться, должен сбросить свою нелепую маску и показать настоящее лицо. Втайне я страстно мечтал об этой минуте. Передо мной было создание, которое не стеснялось ни своего воспитания, ни своей чувствительности. Она не стеснялась и своей стеснительности. Только такие чувства и ценила она в других. И у нее хватало смелости не скрывать этого. Мы жили в эпоху рок-н-ролла, а она и не подозревала о нем. А мои друзья не подозревали о том, что на самом деле рок-н-ролл не интересует меня. Со вздохом облегчения вернулся я к «материнскому молоку» нашей семейной культуры — классической музыке. И я забыл, что позорно думать только об одной девушке. И я перестал принимать позу безразличия к внутренней глубине и нежности. Я годы потерял, подражая «мужественным». Я ставлю это слово в кавычки, потому что потом, постепенно, узнал, что мужественность не так уж тесно связана с мускулатурой, с успехом у женщин или с успехом в жизни. Что это прежде всего способность отстоять свои нравственные позиции.
Дочь доктора П. догадывалась о моей борьбе и побуждала меня спешить. Однажды у нее дома мы слушали Моцарта. Пластинка кончилась, и она спросила: «Разве стыдно это слушать и об этом говорить?» (Я, кстати сказать, не хочу быть несправедливым к рок-н-ролловой фазе своей жизни. О ней еще пойдет речь. Чувствительность мою она не убила, но научила презирать сентиментальность. Я был тогда весел, демократичен, смешил своих мнимых любовниц. Привык говорить: «Ну что, помчали?» — и снисходительно относился к мелким человеческим слабостям.)
Было в альтистке и нечто для меня тягостное. Но в то время я этого еще не осознал. Мы с ней расстались не по моей вине. Вмешалась судьба.
Я не решился рассказать доктору П. о той странной истории, хотя меня интересовало его профессиональное мнение. Я мог повредить одному человеку (прошло всего несколько лет, а теперь, спустя почти четверть века, он, за давностью лет, в безопасности).
Он был первым человеком, с которым я подружился в терапевтическом отделении, когда вернулся туда из хирургии. Он занимал койку рядом со мной. Мы лежали около самых дверей огромной палаты на двадцать коек. Койки группировались по две и от остальных были отгорожены тумбочками. У моего соседа была интересная внешность. Худой, лицо продолговатое, вьющиеся волосы, зеленые глаза. Я слышал кое-что о гипнотизерах и представлял их именно такими. Он был молодой солдат, первогодок, и прослужил мало. Его должны были уволить из армии по болезни: высокое кровяное давление, постоянно учащенный пульс. Лекарства не помогали. Он считал людей добрыми и поэтому уже на второй день сделал меня доверенным лицом и союзником. Он ничем не был болен. Просто он умел усилием воли поднимать давление и заставлять сердце биться быстрее. Ему нужны были две-три секунды, чтобы сосредоточиться, и потом уже не разговаривать, иначе он сбивался с ритма. Он действительно молчал, когда ему во время осмотра задавали вопросы. Эту его странность, как, впрочем, и все другие необъяснимые явления, связывали с особенностями нервной системы (точную формулировку не помню). Врачи все же старались разгадать это чудо или хотя бы поставить его под сомнение. Иногда они подсылали к нему ночью дежурную сестру. Она тихо входила, чтобы проверить его пульс, пока он спит. Это была серьезная опасность, и он очень нуждался в моей помощи. Мы с ним дежурили, то есть бодрствовали, каждую ночь. Два часа — он, два часа — я. Потом опять он, потом опять я, и так до самого утра. Отсыпались мы днем. Когда я видел, что входит сестра, я толкал его, он просыпался, и у него оставалось еще две-три секунды на то, чтобы сосредоточиться. Почему я помогал ему? Такого вопроса я вообще себе не задавал. Для меня это было совершенно естественно, так же естественно, как и желание вылечиться и вернуться в часть. Оба эти желания, казалось бы несовместимые, были вопросом чести. Презрение к предательству, к любому действию, которым сопровождается «передача слабого в руки сильного», было так глубоко и так давно укоренилось в моем сознании, что никогда, даже будучи еще совсем маленьким ребенком, я неспособен был пожаловаться старшим на своего обидчика. Этим же я объясняю и свое двухлетнее молчание в гимназии «Анфим I», когда С. Д. и другие меня третировали. Не знаю, достойны ли осуждения такие люди, как я. Я не тот человек, который способен обречь кого бы то ни было на трибунал. В жизни много обоюдоострых ситуаций, но как можно ломать себя? Выбирать надо не самое правильное решение, а такое, после которого душа не утратит покой.