Выбрать главу

А сейчас? Стала ли она ему ближе хоть капельку, хоть на йоту? И знает ли она о нем после стольких лет супружества больше, чем в начале их совместной жизни? Разве ее предчувствия не строятся по-прежнему на догадках и подозрениях, что Аскольд телом и душой стремится, рвется, жаждет уйти? Но прежняя ли это тяга к чему-то неясному, не вполне осознанному? Или она перешла в пылкое влечение к чему-то определенному, желанному, манящему! И можно ли верить предчувствиям? Полагаться на одни домыслы?

Аскольд лежит и размеренно дышит. Уснул? Или все еще бодрствует? Что ему снится, когда он спит? О чем думает, когда бодрствует?..

Как знать, не пробьет ли в скором времени час, когда Аскольд все же уйдет, разорвет все узы и уйдет из ее жизни, которую она вила, как птица вьет гнездо, по стебельку, по веточке, никогда ничего не пуская на самотек, не отдаваясь течению, но всегда стремясь регулировать события, направлять их наилучшим, по ее мнению, образом, ведь человек же сам кузнец своего счастья. И то, что она называет своей жизнью, — плод отнюдь не случайного стечения обстоятельств, но сознательных и целенаправленных поступков и действий.

У нее есть дочь, муж, работа, не баснословный, но кое-какой достаток — у нее как будто бы есть все. Если спросить у коллег и знакомых, чего, по-вашему, не хватает Авроре Каспарсон? Все же, чего? Ну, вместо старого «Запорожца» мог бы быть новый, ну, вместо «Кристалла» — «ЗИЛ», вместо «Темпа» — цветной «Электрон». А в остальном… Такая милая дочка, муж красавец, все живы-здоровы, и за квартиру воевать не надо, не то что другим, свой дом есть, правда еще с довоенных времен, от отца перешел по наследству, но перестроенный, оштукатуренный, под новой крышей. Чего же еще можно желать, если все уже есть?..

Если она когда-нибудь чего-то желала страстно, так это Аскольда — его близкого теплого дыхания рядом, у противоположной стены, до которой всего десять шагов… десять миль… десять вселенных… Почему ее большая неизбывная любовь оказалась столь мучительной и безнадежной — как затяжной неизлечимый недуг, привязанность — как проклятие, страсть — как наркомания, близкая к безумию, к помрачению, унизительная и смешная, и, по мере того как сама она неотвратимо стареет, ее страсть выглядит все унизительнее и смешнее, столь несовместимая с ее возрастом, ее фигурой, сединой и очками. Женской интуицией она чувствует, не может не чувствовать, насколько она мужу безразлична, мало того — надоела ему и опротивела, она не может не замечать, что Аскольда в ней раздражает все: тело, лицо, походка, голос, как раз то, что от нее никак не зависит, как раз то, что изменить не в ее силах. Для Аскольда она готова на любые жертвы: отдать свою кровь, отдать свой глаз, почку или костный мозг, она согласилась бы жить в нужде, терпеть голод, сносить боль. Только ему ничего этого не нужно. Он жаждет только одного: раскрепощения, свободы, того единственного, чего она не может, не в состоянии ему дать, нет, нет, нет, никогда, ни за что, ни в жизни, ведь потерять Аскольда значит потерять все, это крах, смерть, это хуже смерти…

А он безмятежно спит.

«Аскольд!»

Жесткое имя, неподатливое, ни уменьшительного от него, ни ласкательного…

И, глядя раскрытыми глазами в темноту, Аврора вдруг опять испытывает страх — страх перед будущим, перед завтрашним днем. Что делать? Как быть? И не знает, не ведает, что делать и как быть. Аврора — умная и дальновидная женщина — не находит ответа.

А назавтра — назавтра все повторяется. Не совсем так, конечно, не точь-в-точь, тютелька в тютельку, ведь ничто на свете не повторяется стопроцентно, и пастельные тона смешались в сплошной серый фон, и небо насупилось и повисло над маковками деревьев и крышами, сливаясь с летучим, блуждающим, реющим дымом — его гоняет, треплет и рвет в клочья северный ветер, и снег, двигаясь полосами и перекатываясь волнами, звенит и жужжит, и воздух полон шепота и шелеста, и все прочие звуки остались где-то по ту сторону этой шумящей звуковой завесы. Такой ветер к перемене погоды. Если он подует с востока, то живо под метлу расчистит небо и, жгучий, кусачий, будет яриться и выть, пожалуй, с неделю, а может и дольше. Если же он придет с запада, воздух станет влажным, вязким и тяжелым, и сосны будут шумно вздыхать, в предчувствии таянья, пока сверху не начнет незаметно сеяться и накрапывать, моросить и капать то ли дождь, то ли туман и придет оттепель.

А пока на земле властвует поземка, и ни одной расчищенной дороге, ни одной открытой тропке не спастись, не уцелеть: ее засыплет, заметет с краями. Только вечные полыньи на Выдрице черными ртами ловят и глотают снег, ненасытные утробы, и язык лютого ветра вылизал мост подчистую. Право же, мост отнюдь не лучшее место для беседы, где разгонистый ветер забирается в петли и поры одежды, проникая в каждый шов. Тем не менее снова здесь останавливаются Лелде и Айгар — Айгар, конечно, тоже сошел с автобуса на одну остановку раньше и тоже побрел сюда. Если бы не такой дикий, не такой зверский холод!

Лелде свешивается за перила, смотрит вниз — к полынье все так же бегут и спешат белые клубящиеся и воздушные ручейки снега и пропадают в черно-лаковой воде, текут и катятся к ледяной кромке, будто дымясь немножко, и скрываются, и нет их больше, и ползут и метутся новые, и опять исчезают — бесследно, безвестно, как будто ничего не было, ничего не случилось. Странное это зрелище, и почему-то не отвести глаз, так же как от пылающего огня. Казалось бы, что там такого, ничего — ничего особенного, только движение, лишь повторение, лишь неуловимый ритм, а почему-то не оторвать глаз…

— Лелде!

Она оборачивается. Айгар достал курево; что же ему остается, бедняге, если Лелде не говорит ни слова и на него даже не взглянет? Смотрит и смотрит вниз, шарф плещется на ветру…

— Хочешь?

— Давай.

Она протягивает руку за сигаретой и, так же как вчера, чуть не берет ее в рот не тем концом. Айгар зажигает спичку. Она гаснет. Он чиркает вновь, и накрыв пламя ладонями, подносит к лицу Лелде.

Спичка опять гаснет.

— Стань сюда, спиной к ветру.

Лелде подходит. Ну вот, она смотрит на него, как он хотел. Так лучше? Он опускает глаза, у него дрожат пальцы. Глупо — спичку зажечь на ветру, и того не может.

— Дай я сама, — говорит Лелде.

— Ничего… я сейчас…

Он расстегивает пальто и, заслонившись бортом, чиркает спичкой в третий раз.

— Быстро, ну!

Лелде наклоняется, и так близко, что лица Айгара коснулся пух ее шапочки и на мгновенье даже волосы — каштановая, почти черная прядка, выбившаяся из-под вязаной шапки. Так, наконец закуривает. И она распрямляется, отворачивается и опять глядит вниз, с того же места, на то же самое — как течет и сбегает в полынью снег; узкая спина в серой шубке сгорбилась, и красный как маков цвет шарф плещется и болтается за перилами.

— Лелде.

— Ну?

— У тебя дома неладно, а?

Но она будто не слышит, только шарф горит огнем на ветру.

— Лелде?!

Громыхая по мосту, мимо едет грузовик с бревнами. Шум прокатывается ударом грома и растворяется в воздухе, полном звенящих звуков.