А окольные пути ему не по нутру. Хватит и того, что без блата, а порой и весьма сомнительных операций не обойтись, когда что-нибудь срочно, позарез нужно школе. Но это дело иное, тут другой разговор. Школа есть школа, это не его личная машина и его личные ноги. Он не желает делать что бы то ни было против своих убеждений, в благодарность за услугу, тем более что в его распоряжении нет никаких материальных средств, чтобы отплатить за любезность, только школьники, дети, только школа, и тут торговать нечем, нечего менять — тут отношения должны быть ясными и чистыми, чтобы никто не посмел тебе что-то предложить и что-то достать, ведь ничего не достают и не предлагают даром. От него тоже будут ждать и требовать мелкой услуги. А у него только ученики, дети, только школа, где ничего не продается и не покупается. Все, что у него есть, приобретено честным путем, законно, получено по наследству, куплено с прилавка, а не из-под прилавка.
И если это сознаешь и здраво рассудишь, то не так и трудно, не так неудобно, во всяком случае не так страшно шагать в туфлях по рыхлым наносам, чувствуя в левой туфле сырость, ведь за доброе имя, как и за все на свете, надо платить.
Да, платить…
В голове как-то случайно всплыло это слово, и Аскольд с неудовольствием о него спотыкается. Платить… Чем, каким образом? Раз существует плата, должна быть и цена. Какова же цена доброй славы? Сколько надо платить за то, что в сердцах ли, из зависти тебя могут назвать олухом или зазнайкой — ведь Мургале есть Мургале, — но ханжой, лицемером, у которого на людях одна песня, а дома другая, не назовут? Дома… «Есть у рыбки песенка…»
«Где я читал это? И по какому поводу?»
Да, он платил дорогую цену. И какую именно, знал только он. И устал платить. Запутался в долгах. Каждый день требует новых процентов, и в последнее время они все растут. И дальше так же? Еще двадцать лет — до пенсии и потом до смерти? Тянуть лямку, пока понемногу не ослабнет разум и не притупятся чувства, не угаснут желания и железные мышцы не станут дряблыми, как студень?
Он полон сил… Полон с избытком. Он пенится и шипит, как бокал шампанского, но киснет, как выдохшийся лимонад, при одном только взгляде на Аврору. Иногда ему приходят на ум странные фантазии, например, что Аврора могла бы покрасить волосы, брови, подвести губы, искусно ли, неумело, все равно, ведь вряд ли какая бы то ни было косметика — наивно было бы думать! — способна что-то изменить в их отношениях, во всяком случае не в такой мере, чтобы пробудить в нем несуществующие чувства. Просто усилия и старания Авроры подтверждали бы хоть ее желание привязать его женственностью, хотя бы мнимой привлекательностью, обаянием, а не только брачным свидетельством, общим с нею домом и имуществом, что делает легкие и почти незаметные узы брака оковами и постоянно заставляет Аскольда остро сознавать навязанную ему неволю и чувствовать себя узником в камере, пойманным петухом, псом, посаженным на цепь юридической и материальной зависимости.
«Что бы она стала делать, если бы я вдруг сказал, что ухожу? — неожиданно мелькает у него в голове. — Наверно, тут же помчалась бы в районо или в райком!»
Он думает об этом с иронией, но потом догадывается, что так оно и будет: она в самом деле поедет жаловаться в районо или в райком, будет стучаться во все двери и сделает все возможное, и невозможное, чтобы вернуть мужа.
— Живого или мертвого! — говорит он вполголоса со злой усмешкой, носком сырой туфли пиная льдышку, и мысль его сама собой обращается к Ритме, он думает о ней — оживляет в памяти взволнованную атмосферу, царящую вокруг Ритмы как магнитное поле. Все в ней исполнено очарования, какое свойственно еще неузнанному и неугаданному, неизведанному и непокоренному, все окутано таинственностью, сквозь которую можно двигаться лишь ощупью, строить догадки, как строят карточный домик, ошибаться и на ошибках ничему не учиться, ибо женщина существо загадочное, ее эмоции диктуются не логикой, и ничего тут нельзя предсказать и уложить в стройную схему с ясными причинами, следствиями и прогнозами, ведь чувства изменчивы, текучи, непостоянны, и то, что было верно вчера, сегодня может совершенно никуда не годиться.
А может быть, именно в этой неизвестности и неопределенности — главная притягательная сила, может быть, он устал именно от постоянства, однообразия, от железобетонной стабильности? Покой тоже выбивает из колеи, так же как стресс. Мир полон таких парадоксов. Тревога от чрезмерного покоя. Жажда тишины — и вред тишины абсолютной. Бегство от толпы — и нестерпимый гнет одиночества. Влечения и желания, несовместимые с главным стержнем характера. А быть может, несовместимые лишь по видимости? И так только кажется? Разве стержень в человеке — то же самое, что, скажем, ствол у ели? Но и ствол у дерева бывает голый или скрытый ветвями и хвоей, прямой или кривой, развилистый, или расщепленный, или сломанный так, что одна из основных ветвей берет на себя роль лидера…
А что есть «лидер» в человеке? В чем, по крайней мере, его функция?
«В стремлении ввысь, — думает он. — А к чему стремлюсь я? Чего я хочу, чего желаю?» «У тебя и так есть все, Каспарсон…» Но разве, не лицемеря, не притворяясь, кто-нибудь станет утверждать, что у него есть все? Вряд ли. Человек всегда хочет еще чего-то, больше, чем у него есть. И если бы, к примеру, исполнилось три его желания, он тотчас назвал бы еще одно — четвертое: «Четвертое желание, — усмехается про себя Аскольд, — чем это не термин, почти что понятие…»
Как бы то ни было, но не мимолетная связь и не пошлый роман — его четвертое желание, и не легкий флирт, оставляющий привкус похмелья. Ему ясно как день, чего бы он не хотел. А в чем заключается его мечта? В чем ее суть, зерно? Может быть, у нее вообще нет ясных очертаний, или он всерьез над этим не думал и еще колеблется между традиционным представлением о плохом и хорошем, жгучей неудовлетворенностью и беспокойством? И нужна ли ему именно Ритма, только она — как совокупность физических и духовных качеств, как неповторимая личность, или с такой же силой его могла бы увлечь и пленить другая женщина, в той же мере противоположная Авроре, как Ритма? Пожалуй, так, но в данный момент это Ритма, а все остальное — теоретизирование на пустом месте, гадание на кофейной гуще: только она или не только, могла бы или не могла… Сейчас это она, определенно она — Ритма, и его охватывает столь же определенное желание увидеть именно ее, и только ее, и нет ничего проще, чем это желание исполнить: что может быть естественней и понятней, чем завернуть по пути в магазин. Если только у Ритмы не выходной…
Нет, у Ритмы не выходной. Она в продуктовом отделе, но не у прилавка, а складывает на съемные полки черный хлеб и белые булки. Она стоит спиной, но Аскольд сразу узнает ее сдобную фигуру, которую белый халат, стянутый в талии узким ремешком, делает еще плотнее, подчеркивая крутую линию бедер. Белая наколка еле схватывает и удерживает копну темных кудрявых волос. И, прежде чем пройти в промтоварный отдел, Аскольд невольно замедляет шаг, на миг останавливаясь и, точно в рамку, заключая в круг зрения пышные Ритмины формы.
И она оглядывается — держа в каждой руке по белому батону, она оборачивается и улыбается, сразу расцветая, словно тотчас почувствовала его взгляд и — даже больше — знала наверное, что он придет, и втайне все время его ждала. Аскольд здоровается издали, она слегка кивает в ответ, снова отворачивается и привычными движениями продолжает складывать хлеб, больше не оглядываясь. А он стоит, мешкает, будто ожидая еще чего-то, что должно последовать, произойти, не представляя себе конкретно, что может произойти и чего он хочет дождаться.
Потом он заглядывает в промтовары. Теплых ботинок, как водится, нет. И вообще из обуви сорок пятого, его размера есть лишь какие-то черные не черные, серые не серые ужасные чеботы и мужские не мужские, женские не женские импортные сандалии с пряжками, которые на лето, может, и подойдут какому-нибудь бородачу, провинциальному франту, но в которых не может выйти учитель, тем более здесь в Мургале, без того чтобы ребята не пялили на него глаза, а их мамаши и бабки не слопали его без соли.