— Может быть, тебе хочется… куда-нибудь того? — примирительно говорит Айгар, очень ясно представляя себе самочувствие человека, которого отказываются нести домой ноги.
— Как это — «того»? — переспрашивает она, думая о своем.
— Ну так. Рвануть отсюда куда-нибудь, — в неопределенном направлении машет рукой он.
— Уехать?
— Ага.
Лелде молчит, потом кивает:
— Иной раз да.
Так она говорит и, подумав, добавляет:
— Но это… не то. Нет, ты не поймешь. Не сердись, Айгар, но ты не поймешь…
Она и сама-то не знает, как это назвать. Оно как забытое слово, которое она силится вызвать в памяти и не может, оно так и вертелось на кончике языка в тот момент, когда мимо летели птицы, а потом истлело, растаяло, оставив лишь острую тоску по чему-то очень доброму и прекрасному и очень зыбкому.
Они идут мимо заснеженных домов и занесенных садов, мимо пухлых сугробов и белых мохнатых деревьев, среди всего привычного, но преобразованного снегопадом так дивно, что они бредут и шагают будто вовсе не по Мургале. У дома Войцеховского, поджидая хозяина, сидит Нерон с заиндевелыми усами.
— Нерон! — окликает его Айгар через забор, но пес на него никакого внимания, и хвостом не вильнет, и ухом не поведет, не взглянет, как будто Айгар ноль без палочки, пустое место. Слепив снежок, Айгар швыряет его через забор. Но снег, как всегда в сильный мороз, сухой и рыхлый, рассыпчатый, и снежок распадается, разлетается еще в воздухе, на лету.
— Зачем тебе это? — хмуря брови, говорит Лелде, хотя Айгар в псину не попал и попасть вовсе не хотел — так только, подразнить, чтоб из себя не воображала. Ну ясно, он в очередной раз сел в лужу и, скрывая неловкость, морщит нос, всей душой желая, чтобы вдруг начался пожар, или война, или откуда-то взялись шпионы, или стряслось еще что-нибудь ужасное, и он мог бы проявить храбрость, отвагу, так чтобы все только рты разинули.
Но ничего такого в Мургале случиться не может и не случается. В Мургале пахнет жареным мясом, яичницей, из труб, уходя в недвижный воздух, столбом вьется дым, в Мургале, кидаясь снегом, дерутся первоклашки и, когда Лелде с Айгаром проходят мимо, бросают и в них.
Кто-то взвизгивает:
— Жених и неве-еста!
Другие азартно подхватывают нестройным хором:
— Же-них и не-ве-еста… тили-тили тесто…
Вот черти!
Ангара просто в жар кидает — он грозно оборачивается. Гомон тут же обрывается, выдыхается и исходит коротким задушенным прысканьем, бульканьем, хрипом — отзвуком сдавленного смеха.
— Ну п-подождите! — кричит он, бледнея от злости, и у него так и чешутся руки, буквально, в прямом смысле слова.
А Лелде идет себе дальше, будто ничего не слышит, будто происшествие не имеет к ней ни малейшего отношения, идет, ни на миг не останавливаясь и даже не замедляя шага, и Айгар, бросив малышню, догоняет Лелде и шагает рядом. Крики, смешки за спиной постепенно опять оживают, набирают силу, и Айгара с Лелде скоро вновь догоняет и настигает дразнящий недружный хор:
— Же-них и не-вес-та… тили-тили тес-то!..
Айгар искоса взглядывает на Лелде, вопросительно смотрит, испытующе — и внезапно, вдруг, так нежданно, будто прежде ее не знал и теперь видит впервые, так нечаянно для себя самого, что просто понять трудно, где у него раньше глаза были, делает потрясающее открытие, что Лелде красивая. Тонкий профиль, темно-русые длинные, гладкие волосы, стройная фигура — все в ней изящно и, оттененное белизной снега, так красочно: румяное от мороза лицо, черный блеск волос, красный, как маков цвет, шарф, серая шубка. И ослепленный этим изяществом, яркостью красок, как солнцем, он чувствует, что лицо его заливает жаром, и оттого теряется еще больше. Он не знает, куда деть глаза и руки, и неотрывно смотрит куда-то вдаль, а ладони сует в карманы, зажав портфель под мышкой, и пальцы, отпотевая в тепле, немеют и горят, и так же горят и пылают уши под незавязанной шапкой. Он желал бы коснуться Лелде и в то же время не смеет даже взглянуть в ее сторону. Он мечтает — скорее б показался его дом и спас его от этой беды и напасти, и в то же время дом приближается пугающе быстро, бежит навстречу, как скорый поезд. Его охватывает сильное, жгучее желание удержать Лелде, не упустить и рассказать что-нибудь интересное, такое потрясное, чтобы она не захотела уйти, но язык у него точно приклеенный, голова пустая как барабан и ни единой мысли — хоть шаром покати, а ведь он совсем не из молчунов, скорее напротив, за словом в карман не лезет и не раз получал по шее именно за болтовню.
Но пока он думает, размышляет, что бы такое выдать, Лелде бросает ему:
— Ну, так чао до завтра! — и отправляется дальше. Она и не оглядывается ни разу, ни единого раза, хотя идет все медленней и медленней, будто вот-вот остановится и дальше не пойдет, вообще никуда не пойдет, и все же назад — назад она не оглядывается. И Айгару уже третий раз приходит в голову: ей страшно не хочется домой, идет как в тюрьму. Наверно, поцапалась с предками. Разве не может быть? Может, еще как может… Брр, учителя в школе, учителя дома, вот жуть-то — как Лелде вообще терпит? Если бы у него так… ей-богу, тогда б ему крышка… Тогда уж, честное слово, лучше уйти из дому, хоть в общежитие. По крайней мере, сам себе хозяин…
И в то время как он, глядя ей вслед, так рассуждает, Лелде доходит до магазина, который еще не закрыт, задерживается у витрины и разглядывает то немногое, что выставлено, хотя ей и без того все там знакомо и к тому же затянуто ледяными узорами. Она заходит в магазин, смотрит и примеряет туфли, которые ей совсем не нужны и на покупку которых к тому же нет денег, в продуктовом отделе мешкает возле конфет, которых ей вовсе не хочется, обводит взглядом ряды бутылок, пузатые стеклянные банки с сахаром и крупами, пачки печенья, какао и вафель и вдруг видит: вот оно — сигареты! У нее такое чувство, будто все время она безотчетно искала именно их и в конце концов вот нашла. И она берет пачку. Курить ей не хочется, скорее напротив — от той еще сигареты слегка мутит, однако пачка рождает странное, почти необъяснимое чувство независимости, уверенности в себе, и по мере приближения к дому Лелде ее то и дело ощупывает, как в минуту опасности тянутся к оружию.
Ворота Каспарсонов, залепленные и побеленные снегом, полуоткрыты. Во дворе, прислоненная к забору, стоит деревянная лопата. Яблони заметены по плечи, и белый покров сада прошит мелкими ямками кошачьих следов. Все дышит полным, глубоким покоем. От незапертых дверей гаража до ворот снег, расчищенный, видимо, наспех, расписан свежими отпечатками шин «Запорожца». Значит, отца нет дома. И в Лелде тотчас слабеет напряжение, как будто бы отпустили туго натянутую тетиву, и облегчение настает такое стремительное и резкое, что у нее слабеет сердце, и кружится голова, и раскрывается сжатая ладонь.
Она судорожно вздыхает, как после долгих рыданий, и заходит в дом.
Едва скрипнула дверь, Аврора слышит — кто-то пришел. Лелде? Или Аскольд? Машина как будто не подъезжала. Значит, наверное, Лелде. Давно уж пора. Из передней доносятся легкие шаги и мягкий скрип сапожек, звякает о крючок вешалка. Конечно, Лелде: Аскольд ходит совсем по-другому, шумно, стремительно, от избытка энергии и нервного нетерпения все у него в руках стучит, звенит и гремит. Аврора отворяет дверь — в сумраке передней маячит фигура дочери.
— Ты?
— Я, — отзывается Лелде.
— Что света не зажигаешь?
— Мне и так видно.
Но Аврора протягивает руку, включает.
От Лелде веет морозной свежестью, и прядки волос по обе стороны лица еще в белом инее.
— Чего так поздно?
Но Лелде, глубоко дыша, молча стаскивает сапоги, и иней на ее волосах тает быстро, почти видимо для глаз.
— У тебя же сегодня шесть уроков, — продолжает Аврора, привычно, как и полагается учительнице, запомнив, во сколько у Лелде кончаются уроки. — Или потом собрание было?
— Нет.
Лелде влезает в шлепанцы.
— Так ты должна была приехать предыдущим автобусом.
— Я и приехала. Только прошлась немного.
— Иди мой руки и садись есть.