Выбрать главу

Эта статья меня погубила.

Я стала постоянно к себе прислушиваться, стараясь уловить, от чего я испытываю особенный страх, чтобы тем самым угадать, откуда мне может грозить роковая опасность. Оказалось, однако, что дар предчувствия развит у меня недостаточно сильно. В то время я чаще всего боялась, как бы не выплыли на свет божий разные мелкие проказы, и порой мне удавалось замести следы, а порой нет — со всеми вытекающими отсюда последствиями, отнюдь не приятными, но жизни, однако, ни в коей мере не угрожавшими. Со мной ничего не случалось, и магическая власть статьи мало-помалу стала ослабевать. Так в обманчивом покое минуло примерно тринадцать лет, за которые я окончила не только среднюю школу, но и успела сдать экзамены по марксизму-ленинизму, по диалектическому и историческому материализму, то есть ни в собственных глазах, ни в глазах общества больше не считалась особой малообразованной с шаткой системой взглядов.

И когда я меньше всего этого ожидала, оно вдруг и случилось.

Меня пригласили в Союз писателей на семинар молодых авторов. Я сидела в большом зале и вместе с другими новичками слушала, как один из моих старших коллег (которого тогда назвать коллегой не то что вслух, но и втайне я не смела) очень красиво говорил о том, как следует правильно писать. Более прилежные, чем я, заносили в блокноты провозглашенные с трибуны правила, чтобы затем воспользоваться ими на практике и не попасть впросак. Я же, никогда не отличавшаяся особым усердием и старанием, тем временем осматривала зал, в котором была впервые.

И так, разглядывая большой роскошный, в шелковых обоях зал, я совершенно случайно подняла глаза вверх, к потолку и как раз над собой увидала люстру, или канделябр, или как он там называется, этот огромный светильник, который служил еще прежним хозяевам Беньяминам и весит по меньшей мере несколько центнеров, если не тонну. И эта горящая и сверкающая махина, играя блестками и переливаясь искрами, и — как мне вдруг почудилось — слегка покачиваясь, висела прямо над моей головой. Меня охватило такое чувство, что люстра вот-вот отделится от потолка, я даже слышала, как он с тихим хрустом ползет трещинами, и ни за что, никакими силами не могла отвести глаз от блестящего и грузного сооружения, которое зловеще колебалось со все большей амплитудой, короче — я смотрела не туда, куда мне следовало смотреть, и слушала не то, что следовало слушать, тем самым пропуская мимо ушей ценные и мудрые наставления, как писать правильно, и за свое ротозейство была наказана не только в тот же самый день, но и расплачивалась за него всю жизнь.

А в тот день мои творения были раскритикованы в пух и прах, и референты эзоповым языком дали понять, что в моем лице литература имеет дело со случаем безнадежным. И как раз это последнее замечание, высказанное, правда, завуалированно и со всевозможной деликатностью, чтобы вконец не подорвать оптимизма, коему надлежит обретаться в передовой девушке, зародило во мне фатальное подозрение, которое впоследствии и стало причиной моей гибели, а именно: я усомнилась, действительно ли опасность грозит мне от вполне реальных, массивных, висящих надо мной предметов и не следует ли грозное качание надо мной люстры в Союзе писателей понимать скорее символически. И чем больше я над этим думала и размышляла, тем больше склонялась к тому, что опасным тяжелым объектом, который когда-нибудь рухнет на мою голову (со всеми вытекающими отсюда последствиями), будет не что иное как литература.

В таком положении, естественно, был только один разумный выход. Чтобы избавиться от постоянной свербящей тревоги, которая гробила мою нервную систему и здоровье в целом, являющееся как-никак достоянием не только моим, но всего общества, надо было избавиться от возбудителя страха, то есть отказаться от деятельности на опасном для моей жизни и вредном для моего тела и духа литературном поприще. Однако с давних пор известно, и в ученых книгах тоже описано подробно и убедительно, сколь неприятные субъективные ощущения, а то и серьезные расстройства в организме вызывает абстиненция, или воздержание, даже при легких формах наркомании, как, например, никотинизм и алкоголизм, не говоря уже о тяжелых, таких, как морфинизм и литературная деятельность. Одним словом, после ряда безуспешных попыток я пришла к выводу, что мне недостает минимума необходимой в данном случае силы воли, без чего все усилия, направленные, так сказать, на выздоровление, обречены на провал.

Так что оставался лишь другой из двух возможных путей, который, как я сама понимала, не страхует меня от опасности целиком и полностью, а именно: поскольку литература сама по себе как явление нематериальное не может угрожать мне непосредственно, надо взвесить и учесть все сопряженные с ней факторы, которые могли бы со временем подвергнуть опасности мою жизнь. И с этой точки зрения самыми коварными казались мне прежде всего прототипы. Возможно, такое впечатление было навеяно историей литературы, которой я была напичкана и которая кишмя кишела неприятностями и распрями, публичными оскорблениями и ожесточенными тяжбами — просто крестовыми войнами, которые вели реальные и воображаемые прототипы против бедных и порой ни в чем не повинных авторов. И хотя мне не встретилось ни одного случая убийства с заранее обдуманным намерением, я не чувствовала себя стопроцентно застрахованной от злых умыслов или хотя бы фатальных случайностей.

Однако в этом смысле мне невероятно повезло. В прототипы добровольно набивались почти только «положительные герои», тогда как «мои негодяи» оказались умными и намеков не усматривали, больше того — чтобы окончательно отвести от себя подозрения, они порой хвалили мои сочинения, проявляя тем самым не только дальновидность, но и душевное благородство, оценить которое в полной мере способен только автор.

И один только раз произошел неприятный инцидент, когда с «прототипом» я встретилась на узенькой дорожке в прямом смысле слова, на тропинке, где двоим трудно разминуться, к тому же действие происходило в глубоких сумерках, почти что в темноте и он, прототип то есть, был не совсем трезвый. Я сказала «прототип», и притом дважды, но свои слова должна тут же взять обратно, поскольку он не был прототипом, по крайней мере в узком смысле слова, в каком принято его употреблять в теории литературы, хотя сам себя таковым считал, и эта неувязка грозила вызвать чувствительные осложнения, так как встреча произошла в глухом месте и притом, как уже сообщалось, на тропинке, где разойтись трудно, к тому же он был пьян в стельку, но из его присказок три мне понравились, а именно — «драчливей, чем старая овца», «одна нога в ревматизме, другая в тапочке» и «чего лапаешь, как покойник свечи?» — и я вложила их, как принято говорить, в уста своему герою Яну Булькису.

Поскольку на тропинке, как говорилось выше, разминуться было не так просто, я остановилась и, насколько возможно, отошла к краю. В этот момент он увидал, что это я, буркнул нечто среднее между «ха!» и «ага!», двинулся прямо на меня и, хотя, конечно, явно меня видел, потому что темнота была не такая уж, чтобы не видеть, еще раз спросил, действительно ли это я, чего я отрицать не стала, подтвердив, что так оно и есть, хотя его голос ничего особенно хорошего не сулил. На это он ответил, что именно меня ему и нужно и он рад, что наконец-то меня встретил. Так он сказал, но в его тоне сквозили угрожающие нотки, что заставляло сомневаться, так ли уж он в самом деле рад, как уверяет. Однако я как можно равнодушней и спокойнее спросила, чему он, собственно, радуется.

Тогда он стал кричать. Это я, я драчливее и кровожаднее, чем старая овца, это я выставила его на посмешище всему свету — на работе его теперь иначе как Яном Булькисом не зовут! Свою обвинительную речь он уснастил рядом нецензурных слов и выражений, до того самобытных, что я в своем профессиональном кретинизме, даже в этой весьма драматической ситуации, пожалела, что не захватила с собой блокнота — их записать (потом я часть из них вспомнила, но из соображений экономии дефицитной бумаги до конца жизни так и не использовала). Под конец он не без угрозы в голосе спросил, что я в своем змеином коварстве хотела сказать этой кличкой Булькис и не намек ли это на… Я поспешила объяснить, что, упаси боже, никакой это не намек и что вообще никакая это не кличка, а самая настоящая фамилия, какую носил мой школьный товарищ, с которым я училась в шестом или в седьмом классе и который, насколько мне известно, и по сей день в рот капли не берет.