В первые дни тон задавали Фюрсты. Они сознавали свое ' превосходство, а я не собирался им мешать. Я не был торопыгой. Сначала надо было прощупать почву, разглядеть слабые места противников. Я много думал. Признаюсь, частенько сиживал до глубокой ночи, сжав ладонями голову. Как-то вечером, возвратившись после одного из таких коллективных свиданий, с ногами, разбитыми от хождения по мощеным тротуарам, которые я ненавидел, с мозгом, отупевшим от невозможности понять зашифрованные намеки «Иксов», я уже было заколебался — не лучше ли бросить все, не подвергаться более опасности стать предметом насмешек. Их преимущество — преимущество юношей, проведших часть детства в обществе Сони, было огромно. Их разговор был остроумен и быстр, в высшей степени прихотлив и насмешлив — а я был страшно обидчив!
Мы вместе ходили в театр. Я сидел с ними рядом и недоверчиво следил за спектаклями, неприятными мне. Они знали всех актеров и их истории — я не знал даже, кто автор той или иной пьесы. Фюрсты болтали, передавая закулисные сплетни, они могли часами говорить о каком-нибудь певце, о том, как кто из них и когда исполнял ту или иную партию — а я слушал, не в состоянии принять участие в разговоре. Постепенно я превращался в существо, которое на жаргоне пражской молодежи называется слон.
Единственное, что еще доставляло мне какое-то удовлетворение, было то, что Соня по-прежнему испытывала чувство известной ответственности передо мной — да, вот верное слово! Старый Фюрст, по-видимому, очень любил сыновей. Он предоставлял им полную возможность веселиться с дочерью своего друга. Быть может, причиной тому было легкомысленное доверие к молодежи, а может, и убеждение, что там, где трое, один всегда следит за другим. Не исключено, однако, что старик рассчитывал и на то, что со временем Соня станет женой Феликса. Правда, они были почти ровесники. Но какой прок был мне тешить себя надеждой, что эта слишком незначительная разница в возрасте когда-нибудь в будущем сыграет против Феликса, если у меня сегодня, сейчас, не было еще ни профессии, ни работы, а меня уже выбивали из седла, и мне грозило, стараниями Феликса, навсегда потерять Соню? Утешаться тем, что и он, быть может, не получит ее? Утешение для мальчика, не для мужчины!
Они с Соней устраивали проделки, которые мне отнюдь не нравились. Раз как-то целый вечер учили ее курить. Мои попытки прекратить это ни к чему не привели. Я стал врагом из лагеря стариков. Человеком, которого, правда, нужно слушаться, но которого можно обманывать, а после этого презирать.
В течение какого-то времени я пытался поссорить братьев. Но если и была у них какая-то добродетель, то именно братская солидарность. Они могли спорить друг с другом до драки, но стоило вмешаться третьему и принять сторону одного из них — оба тотчас объединялись против общего неприятеля. Братья были проницательны. Они умели чуять противника и определять, каким оружием с ним бороться. Дополняя друг друга, они были почти неуязвимы. Принизить их в глазах Сони! Бог ты мой, сколько раз я тщетно пытался этого добиться!
Я носил за Соней ее сумочку, ее пальто, в кармане у меня всегда было какое-нибудь лакомство для нее — короче, я выступал в роли этакого доброго дядюшки, в то время как мальчишки Фюрста за моей спиной вели игру молодости — за мой счет. Я никогда им этого не простил. Никогда, говорю. Всегда я всей душой стремился отплатить им злом за то зло, которое они мне причиняли. Они же видели, что, хоть я и улыбаюсь, но себя не помню от ярости. «Петя, Петя, петушок, золотой гребешок, полно кипятиться, ведь можно обвариться», — напевал тогда Макс детскую песенку. В ней не было ничего обидного, но Соня начинала хохотать, а я приходил в замешательство и делался смешным.
Признаюсь, после того, как в мою жизнь вошли эти братья, интерес мой к Соне значительно повысился. Он стал почти страстью. Где была моя холодность времен ее гощения у Донтов! Хотел я того или нет, а приходилось страдать. Я и на самом деле страдал. Поняв, до чего я отстал в литературе, в искусстве, в умении вести беседу, я впервые в жизни ощутил себя по-настоящему бедняком. Я работал до одури, пока другие веселились. Я вынужден был серьезно относиться к жизни в то время, как другие позволяли себе легкомыслие. Как несправедлив мир, если те, другие, жили в радости и в роскоши, пока я перебивался с хлеба на воду; если эти другие витали в сферах приятных излишеств в то время, как я жилы из себя тянул в борьбе за кусок хлеба! И вот теперь я же расплачиваюсь за то, что жизнь моя более достойна уважения! Теперь я должен потерять то, что добыл с таким трудом, — только потому, что к другим жизнь была ласковее!