Выбрать главу

Кати поставила для себя в комнате Сони нечто вроде походной койки. Комната эта на все время болезни своей хозяйки приобрела что-то мистическое. Оттуда исходил запах лекарств и влажного перинного тепла. Хайн регулярно доставлял мне вести с этой запретной территории. А уж я мог думать о них, что хотел — мог им верить или не верить.

Хайн два раза в день звонил мне на завод — в первой и во второй половине дня. За обедом или за ужином мы с ним обсуждали состояние Сони — глаза в глаза, голова к голове, рука в руке, доверительно так…

Каждый телефонный разговор начинался словами: «Соня просила вам передать…» Однако я вовсе не был уверен в том, что это действительно передает мне Соня. Было бы у нее что сказать мне, она бы добилась, чтоб меня к ней пустили вопреки бдительному надзору отца п странному запрещению врача.

— Сегодня она довольно хорошо спала. Просыпалась ночью только три-четыре раза!

Дело в том, что больше всего Соня страдала бессонницей. В ушах ее непрерывно звучали вопли увозимого помешанного. Она вновь и вновь переживала ужас того момента, когда он на нее напал, и свой обморок. Кричала во сне.

В телефонных разговорах меня слишком часто называли «бедняжкой». Я приобрел сочувствие, которого не домогался. Мне, «бедняжке», приходилось жить без жены, без радости… Меня жалели, но только так, мимоходом. Милостыньку отпускали. «Вы, бедняжка, там трудитесь — но мы с вами, мы думаем о вас!» Чепуха… Глупые слова, они не доходили до моего швайцаровского нутра.

При встречах Хайн разговаривал со мной далеко не так смиренно, как по телефону. Я даже дивился порой — каким лукавым комедиантом становился мой корректный, профессорского вида, тесть. Под зарослями бороды у него играла фарисейская ухмылка. Он в чем-то меня подозревал. В те недолгие минуты, что мы проводили с ним вместе, из его слов всегда выглядывала какая-нибудь колючка.

— Ах, Петр, — сказал он как-то с коварной мягкостью, — если б в вас было хоть немного чувства! Но вы скорее жестоки… Ничто-то вас не волнует, холодный вы человек! Любите показать свое превосходство… А превосходство, дорогой Петр, не помощник любви! Я бы сказал, для любви лучше, когда человек не такой сильный, не такой совершенный…

В другой раз он выразился яснее:

— Я бы на месте Сони немножко боялся вас. Мы ошибаемся, делаем промахи — правда? Непохоже, чтобы вы согласились хоть что-то прощать или довольствоваться малым… Ах, людям ведь свойственна не одна только осмотрительность, они не всегда хлопочут о своей внешности, о своем достоинстве… Случается, они испытывают искреннее отчаяние, восторг, любовь, они смеются и плачут!

— Соне что-то не нравится во мне? — хладнокровно спросил я, одновременно наклоняясь, чтобы отряхнуть низ брюк: этим я хотел показать, что спросил просто так, между прочим.

— Вот! — вскричал Хайн. — В этом весь вы! Все время осторожничаете! Словно мы вас судим или в чем-то подозреваем. Но послушайте, вы ведь дома, среди своих! Честное слово, я уважаю вас, знаю, вы замечательный инженер, человек порядочный и надежный — но… но ваша безупречность прямо-таки устрашает! Такая холодность — она в вас будто не сама по себе. Будто за ней что-то кроется. Но что? Может быть — недостаток любви?

В таком духе спорил со мной Хайн во время болезни Сони. Впрочем, это не были споры — я не защищался. Я отвечал улыбками, умалял значение его расспросов мнимым непониманием, невинным и спокойным выражением лица старался показать ему, что считаю его нападки просто безобидной отцовской философией. Но я знал — достаточно одного словечка, единственного сладко-грустного признания, одной слезники, выжатой из глаз, — и Хайн раскроет мне свои объятия с радостным восклицанием: «Наконец-то чувство! Вот таким мы и хотели вас видеть. Теперь я могу назвать вас сыном — и пойдемте к Соне!»

Он донимал, колол меня, стараясь высечь искру раскаяния, горя, жалобы на одиночество. Я же вовсе не намерен был доставлять ему такого удовольствия. Я предпочитал оставаться закоренелым нелюдимом, блудным сыном, презревшим милость. Почему? Отчасти из протеста. Кажется, у меня довольно было причин обижаться на судьбу. Я жил в неестественном безбрачии — и это через несколько недель после свадьбы!