Эдуард Лесли явился по своему обыкновению с астрономической точностью, минута в минуту, ровно в двенадцать часов дня. Карлсон испугался, увидав его, — до того астроном осунулся. Лихорадочный румянец покрывал его щеки. При каждом вдохе кадык судорожно двигался на тонкой шее, а на платке, который профессор подносил ко рту во время приступов кашля, Карлсон заметил капли крови.
«Плохое начало», — думал Карлсон, ведя астронома под руку в отдельную комнату.
Вслед за Эдуардом Лесли шел племянник с лицом убитого горем родственника, провожающего на кладбище любимого дядюшку.
Толпа жадно разглядывала астронома. Щелкали фотографические аппараты репортеров газет.
За Лесли закрылась дверь кабинета. И публика в нетерпеливом ожидании стала осматривать «эшафоты», как назвал кто-то стоявшие высоко посреди зала приспособления для анабиоза.
Эти «эшафоты» напоминали громадные аквариумы с двойными стеклянными стенами. Это были два стеклянных ящика, вложенные один в другой. Меньший по размерам ящик служил для помещения человека, а между стенками обоих ящиков находилось приспособление для понижения температуры.
Один «эшафот» предназначался для Лесли, другой — для Мерэ, который с поэтической неточностью опоздал.
Пока врачи приготовлялись в кабинете к операции и выслушивали у Лесли пульс и сердце, Карлсон несколько раз в нетерпении вбегал в зал справиться, не пришел ли Мерэ.
— Вот видите! — крикнул Карлсон, в третий раз вбегая в кабинет и обращаясь к Гильберту. — Я был прав. Мерэ не явился.
Гильберт пожал плечами.
Но в этот момент дверь кабинета с шумом раскрылась, и на пороге появился поэт. Его лицо и одежда носили явные следы бурно проведенной ночи. Блуждающие глаза, глупая улыбка и нетвердая походка говорили за то, что ночной угар еще далеко не испарился из его головы.
Карлсон с гневом набросился на Мерэ:
— Послушайте, ведь это безобразие! Вы пьяны!
Мерэ ухмыльнулся, покачиваясь во все стороны.
— У нас во Франции, — ответил он, — есть обычай: исполнять последнюю волю обреченного на смерть и угощать его перед казнью блюдами и винами, какие только он пожелает. И многие, идя на смерть, насмерть и напиваются. Меня вы хотите «заморозить». Это ни жизнь, ни смерть. Поэтому я и пил с середины на половину: ни пьян, ни трезв.
Разговор этот был прерван неожиданным криком хирурга:
— Подождите! Дайте свежий раствор! Влейте его в новую стерилизованную кружку!
Карлсон оглянулся. Полураздетый Эдуард Лесли сидел на белом стуле, тяжело дыша впалой грудью. Хирург зажимал пинцетом уже вскрытую вену.
— Вы видите, — нервничал хирург, обращаясь к помогавшей ему сестре милосердия, которая высоко держала стеклянную кружку с химическим раствором, — жидкость помутнела! Дайте другой раствор. Жидкость должна быть абсолютно чиста.
Сестре быстро принесли бутыль с раствором и новую кружку. Вливание было произведено.
— Как вы себя чувствуете?
— Благодарю вас, — ответил астроном, — терпимо.
Вслед за Лесли операции вливания подвергся Мерэ.
В легкой одежде, сделанной из материи, свободно пропускающей тепло, их ввели в зал.
Взволнованная толпа притихла. По приставленной лестнице Лесли и Мерэ взошли на «эшафоты» и легли в свои стеклянные гробы. И здесь, уже лежа на белой простыне, Мерэ вдруг продекламировал охрипшим голосом эпитафию Сципиону римского поэта Энния:
И вслед за этим неожиданно он захрапел усталым сном охмелевшего человека.
Эдуард Лесли лежал как мертвец. Черты лица его заострились. Он часто дышал короткими вздохами.
Хирург, следя за термометром, начал охлаждать воздух между стеклянными стенами.
По мере понижения температуры стал утихать храп Мерэ. Дыхание Лесли было едва заметно. Мерэ раз или два шевельнул рукой и затих. У Лесли глаза оставались полуоткрытыми. Наконец дыхание прекратилось у обоих, а у Лесли глаза затуманились. В этот же момент стеклянные крышки были надвинуты на «гробы». Доступ воздуха был прекращен.
— Двадцать один градус по Цельсию. Анабиоз наступил, — послышался голос хирурга среди полной тишины.
Публика медленно выходила из зала.
Гильберт, Карлсон и хирург прошли в кабинет. Хирург сейчас же засел за какой-то химический анализ. Гильберт хмурился.
— В конце концов, все это производит удручающее впечатление. Я был прав, настаивая на том, чтобы дать публике только зрелище пробуждения. Эти похороны отобьют у всякого охоту подвергать себя анабиозу. Хорошо еще, что этот шалопай Мерэ внес комическую ноту в этот погребальный хор.