– Положительно, этот молодец совсем не плох; что скажешь, Минна?
– Пожалуй…
– В нём есть что-то от Бони де Кастеллана… только этот будет покрепче. Ах, если бы не нужно было постоянно держать себя в руках! Но мы ведь держим себя в руках!
– Разумеется, – кивает благоразумная Минна. – Да и потом, эти люди не более чем прислуга?
– Вовсе нет! Но ведь их развратили доступные потаскушки, и если здесь проявишь слабость, завтра же об этом узнает весь Париж!
Она встряхивает, поведя плечами, все свои соболиные меха и отпускает наконец несчастную старую деву. Можи не слишком торопится, и в еврейском голосе появляются скрипучие нотки:
– Ну же, толстяк! Ах, старый алкоголик, долго ты будешь лизать Минне перчатки?
Американка и андалузский скульптор исчезли – никто не знает, когда и каким образом. Всё более свирепеющая Ирен брюзгливо заявляет, пока кто-то из добровольцев ищет для неё фиакр, что «прекрасная Сьюзи подцепила себе очередного» и что «скоро ни одна честная женщина не сможет показаться в её обществе!»
Минна чувствует, что у неё вырастают крылья.
Вот уже неделю она в короткой спортивной юбочке ездит на метро к двум часам в Ледовый дворец. Первые занятия оказались тяжким испытанием: Минна, полная ужаса перед убегающим из-под ног намыленным льдом, пронзительно вскрикивала голоском попавшей в когти мышки или же, безмолвно вытаращив глаза, цеплялась за локоть своего учителя руками утопленницы. Ломота в теле также была невыносимой, и Минна, просыпаясь, горько жаловалась, что вместо прежних берцовых ей «подсунули новые, отвратительные кости».
Но теперь у неё растут крылья… Плавно покачиваясь, Минна плывёт по льду – быстрее, ещё быстрее, а затем пируэт и остановка. Минна отпускает локоть мужчины в зелёном облегающем костюме, скрещивает руки в муфте и устремляется вперёд одна… Она скользит, держась очень прямо на почти не согнутых ногах…
Однако ей хотелось бы вальсировать подобно Полэр, забыв обо всём, что существует, чтобы истаять в воздухе и умереть, превратившись в клочок бумажки, трепещущий над раскалённой лампой, или в струйку дыма, что обвивает запястье погружённого в свои думы курильщика…
Она пытается вальсировать, доверившись рукам высокого молодца в спортивной шапочке, но волшебное очарование не приходит: от мужчины пахнет сервелатом и виски… Минна с отвращением бросает его и начинает скользить одна, делая плавные, хотя ещё боязливые жесты яванской танцовщицы…
Она трудится каждый день с бессмысленным упорством муравья, собирающего свои драгоценные соломинки. Её праздная меланхолия исчезает, а к бледным щекам приливает кровь. Антуан доволен.
Сегодня Минна ощущает в себе удвоенный пыл. Она почти не обратила внимания, что под мартовским солнцем набрякли почки и окрасилось ультрамарином небо, что на ветру ещё слабенькой весны воздух пропитался запахами двухгрошовых букетиков – из поникшей резеды, усталых фиалок, провансальских нарциссов, источающих аромат грибов и флёрдоранжа…
Минна скользит по почти пустой дорожке, режет лёд, будто проводит алмазом по стеклу, резко поворачивает, наклонившись, как ласточка… ещё один шаг, и конёк её врезался бы в ограждение! Она задела, не увидев, чей-то локоть, а потому оборачивается и тихо говорит:
– Простите!
У ограждения стоит, опершись локтем, Жак Кудерк. Беспричинный гнев вдруг хмелем ударяет ей в голову при виде этого жалкого, смертельно-бледного лица, этих тусклых глаз, провожающих каждое её движение…
«Как он смеет! Это отвратительно! Показывает мне свою бледность – будто нищий, выставляющий напоказ гниющие культяпки! А глаза кричат: „Посмотри, как я похудел!“ И пусть худеет! Пусть истает и исчезнет! Чтобы я больше не видела этого… этого…»
Она кружит по льду, как испуганная птичка, которая вьётся под сводами зала… но в душе её рождается решимость не уступать. Это он должен уйти!
Однако победа даётся ей нелегко, и тонкие лодыжки изнеможённо подрагивают. Она не изменит решения. Если Жак не желает отвязаться от неё, то пусть умрёт! Изгоняя его из жизни, она вновь становится маленькой жестокой королевой, которая правила своим воображаемым народом при помощи яда и кинжала.
На следующий день Минна поднимается так, словно ей предстоит успеть на утренний поезд. Она совершает привычный туалет с поспешной решимостью. Во время завтрака Антуану достаются лишь обрывистые слова, падающие, будто снаряды, на его невинную голову. Притопывая от нетерпения по ковру, она следит за каждым движением мужа: уйдёт ли он наконец?
Он, собственно, и собирается это сделать. Но задерживается возле камина, с тревогой вглядываясь в своё отражение добродушного разбойника, хватает себя обеими руками за бороду:
– Минна, может, мне стоит её сбрить?
Она смотрит на него в течение одной секунды, а затем разражается таким пронзительным и оскорбительным смехом, что Антуану мучительно больно слушать…
Однажды ночью, когда он, торопясь и задыхаясь, стремился овладеть ею, она расхохоталась – совершенно невыносимо! – подобным же образом, ибо резиновая груша электрического звонка у изголовья постели стала биться о стену в ритме некоего эротического метронома… Об этой ужасной ночи и думает Антуан, глядя на Минну. Приступ смеха был таким сильным, что на её светлых ресницах повисли две прозрачные капельки, а углы рта вздрагивали, словно от рыданий…
Их разделяет какая-то плотная стена. Ему хотелось бы сказать: «Не смейся! Будь нежной маленькой девочкой, как это бывает иногда с тобой. Не будь такой лукавой, такой далёкой; прояви снисхождение и забудь о своём превосходстве. Пусть твои бездонные чёрные глаза не осуждают меня! Ты считаешь меня глупым, потому что я сам охотно представляюсь глупцом. Будь моя воля, я бы стал ещё глупее, чтобы безгранично любить тебя, любить без участия рассудка, без этих невыразимых мук, которые ты можешь причинить мне одним лишь презрением или просто скрытностью…»
Но он молчит, продолжая машинально держать себя за бороду обеими руками…
Минна встаёт, пожимая плечами:
– Ну так сбрей бороду! Или не сбривай! Или же сбрей наполовину! Подстригись под льва на манер пуделей! Но сделай хоть что-нибудь и сдвинься с места, потому что нет сил смотреть на тебя, застывшего, будто статуя!
Антуан краснеет. Словно помолодев от унижения, он думает: «Её счастье, что она мне жена. Если бы в этот момент она была всего лишь кузиной, я бы её проучил как следует!» И он направляется к двери, стоически не поцеловав супругу.
Оставшись одна, она бежит к звонку:
– Шляпку, перчатки, живо!
Она нервничает, она летит словно на крыльях… Ах, как прекрасна жизнь, едва лишь на неё упал золотой отблеск опасности! Наконец-то! Одного взгляда на этого маленького, мертвенно-бледного Кудерка, а затем ощущения вялого тепла, вдруг разлившегося по желудку, и этой дрожи в лодыжках оказалось достаточно, чтобы она поняла: это предвестие чего-то гибельного, некой угрозы, которая, быть может, ещё сама не ведает о своём появлении на свет… И эта угроза ощутима настолько, что способна заполнить собой пустыню жизни, способна заменить счастье, любовь – ах, какая восхитительная надежда!.. Она бежит и останавливается только на пороге Ледового дворца, чтобы придать должное выражение лицу и перевести дух… Затем, тщательно подготовив свой выход, она спускается на дорожку, положив ладонь на рукав человека в зелёном облегающем костюме.
– Ах, мой шнурок, простите…
Она наклоняется, открывая взгляду тонкую сухую щиколотку и немножко выше… «Ноги пажа, какое чудо…» Выставив грудь вперёд, она скользит по льду ни на кого не глядя, с улыбкой акробата, совершающего смертельный прыжок. Она знает, что он здесь – стоит, облокотившись об ограждение. Ей нет нужды смотреть на него. Она видит его в собственной душе, она смогла бы заштриховать уверенной рукой все тени, все впадины, появившиеся на этом исхудалом детском лице под влиянием медленно действующего яда. Она скользит в горделиво-лихорадочном возбуждении, с восторгом спрашивая себя: «Если он приблизится ко мне, то поклонится или убьёт?»