И передо мной незаметно раскрылся знакомый ряд картин, свидетелеймоего прошедшего, картин, в которых много было движения, много суеты, многодаже каких-то неясных очертаний и смутных намеков на жизнь, радость инаслаждение… Но была ли это радость действительная, было ли это то чистоенаслаждение, которое не оставляет после себя в сердце никакого осадкагоречи? Вот он, этот громадный город, в котором воздух кажется спертым отмножества людских дыханий; вот он, город скорбей и никогда неудовлетворяемых желаний; город желчных честолюбий и ревнивых, завистливыхнадежд; город гнусно искривленных улыбок и заражающих воздухпризнательностей! Как волшебен он теперь при свете своих миллионов огней, какая страшная струя смерти совершает свой бесконечный, разъедающий оборотсреди этого вечного тумана, среди миазмов, беспощадно врывающихся со всехсторон! Сколько мучений, сколько никем не знаемых и никем не разделенныхнадежд, сколько горьких разочарований, и вновь надежд, и вновьразочарований!
"Господи! надо же было над Петруней такой беде стрястись! Кабы не это, сидел бы он здесь беззаботный и радостный; весело беседовало бы теперь затрапезой честное потомство слепенького дедушки… и надо же было слепомуслучаю пройти беспощадным своим плугом по этому прекрасному зеленому лугу, чтоб взбуровить его ровную поверхность и исполосать ее черными, безобразными бороздами!"
Размышления эти были прерваны докладом о том, что лошади готовы. Горько мне было садиться одному в сани, горько было расставаться с людьми, особливо в этот праздник, когда, и вследствие воспоминаний прошедшего, ивследствие всего склада жизни, необходимость общества людей как-то особенноживо чувствуется. Казалось бы, что общего между мной и этою случайновстреченною мной семьей, какое тайное звено может соединить нас друг сдругом! и между тем я несомненно сознавал присутствие этой связи, янесомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к первоначальным ивечно бьющим источникам народной жизни.
На дворе было еще темно, хотя свет, очевидно, готовился уже вступить вправа свои; мороз сделался как будто еще лютее прежнего; крепкий верховойветер сильно буровил здесь и там снежную равнину и, подняв целые столбыснега, направлял свой путь далее, с тем чтоб опять через минуту вернутьсяи, подняв новые снежные столбы, опять нестись куда-то далеко-далеко. Холоди ветер тем более были для меня ощутительны, что я ехал в открытых санях, потому что должен был, после необходимых объяснений с становым приставом, опять вернуться на станцию, где, вследствие всех этих соображений, я изаблагорассудил оставить свою повозку.
Вот и те три сосенки, о которых толковал мне старик; сквозь мутноеоблако частого, тонкого снега я видел только очертания их, но, вероятно, душа моя была слишком особенным образом настроена, что за плавнымпокачиванием широких их вершин мне именно слышалось, будто они жалуются иговорят о том, как надоела им эта долгая, почти бесконечная жизнь, какустали они от этих отвсюду вторгающихся ветров, которые беспрепятственно ибезнаказанно оскорбляют их, то обламывая самые крепкие их побеги, торазбрасывая мохнатые их ветви в какой-то тоскливой беспорядочности. Вот иозеро, которое подало мне о себе весть особенностью звука, издаваемогокопытами лошадей, и ветками, которые часто натыканы здесь по обеим сторонамдороги… Я глянул в даль, и, не знаю почему, там, на самом конце ее, представился мне становой пристав, в виде страшного, лохматого чудовища, ссемью головами, с длинными железными когтями и долгим огненным языком. Итак ясно и отчетливо мелькало передо мной это странное и, к счастию, совершенно невероятное видение, что мне стало жутко, и я поспешил плотнеезакутаться в шубу, чтоб не видать его кривляний.
Через полчаса я въезжал в огромное торговое село, в котором было многодомов совершенно городской постройки. В одном из них помещалась квартирастанового пристава, и я еще издали мог налюбоваться на множество огней, которые, очевидно, были зажжены на детской елке. Огни горели весело и, проходя сквозь обледенелые стекла окон, принимали самые изменчивые иразнообразные цвета.
Становой, или, как его обыкновенно зовут крестьяне, «барин», был дома. Звали его Ермолаем Петровичем, по фамилии Бондыревым; по наружности же былон мужчина дюжий, и вследствие того постоянно отдувался и дышал тяжело, словно запаленная лошадь. Лицо его, пухлое и отеклое, было покрыто слоемжирного вещества, который придавал его коже лоск почти зеркальный; огромнаяего лысина, по общему отзыву сослуживцев, имела свойство испускать из себяоблако тумана в следующих двух случаях: во время губернаторской ревизии, когда, как известно, сердечные движения в уездном чиновнике делаютсяособенно сильны и остры, и по выпитии двадцать пятой рюмки очищенной. Голосу него был сильный, густой бас, сопровождаемый легкою хрипотой, и выходилиз гортани как бы колом. К величайшему моему удивлению, это несоразмерноепреобладание материи нимало не тяготило его; вообще он был на службе легок, как пух, и когда исполнение служебных обязанностей требовало с его стороныуже слишком усиленной деятельности, то вся его досада проявлялась в томтолько, что он пыхтел и ругался пуще обыкновенного. Впрочем, он был, всущности, малый добродушный, и когда принимал благодарность, то всегдаговорил спасибо, и этим весьма льстил самолюбию доброхотных дателей.