Семен Семеныч взглянул на меня, как бы вызывая на размышления; но я стоял сконфуженный и подавленный; мой нос инстинктивно нюхал в воздухе, глаза сами собой устремлялись на барометр, как бы ища опоры для объяснения этой внезапной перемены.
— Так вы, пожалуйста, займитесь, — продолжал генерал, — надо нам… тово… идти рядом с веком…
— Что же прикажете, ваше превосходительство?
— Ну, да вы меня понимаете… я бы хотел, чтоб этак тово… новенькое что-нибудь… Знаете ли что? — прибавил он весело, как бы озаренный внезапной мыслью, — устроимте-ка здесь биржу!
— То есть как же биржу?
— Ну да, биржу… как в Петербурге или вот в Москве… Теперь у нас все это в младенчестве… они все сделки свои в трактире за парой чая делают… Ну, а если мы заведем биржу, торговля-то, знаете ли, как двинется вперед!..
— А если купцы на биржу не станут ходить?
— Надобно, mon cher,[1] на первое время сделать для них обязательным, чтоб ходили… потому что иначе какие же могут быть у нас усовершенствования?
— Это точно, ваше превосходительство!
— Ну, так вы, стало быть, займетесь этим?.. Кстати! Анна Ивановна жалуется мне, что вас давно не видать у нас… так приходите сегодня обедать… запросто!
Само собою разумеется, что я не позабыл о приглашении и ровно в три часа был в гостиной Зубатовых.
Но, к величайшему моему удивлению, я нашел Анну Ивановну в столь же восторженном настроении духа, как и Семена Семеныча. В то время, как я вошел в гостиную, она вела оживленную беседу с товарищем председателя уголовной палаты Семионовичем.
— Согласитесь, однако ж, со мной, что тут еще многое остается сделать, — говорила она, — мосье Щедрин! вы, я надеюсь, поддержите меня…
— Но позвольте, Анна Ивановна, — вступился Семионович, — вы напрасно думаете, что я принадлежу к числу отсталых. Я полагаю, что нам следует только объясниться, и все недоразумения устранятся сами собою…
— C’est inoui ce que nous avons souffert![2] — продолжала Анна Ивановна, обращаясь ко мне. — Изумительно даже, как могли мы дышать!
«Кроткая Annette! что с тобой сделалось! что с тобой сделалось! — подумал я, переходя от изумления к совершенному остолбенению, — ты, которая до сих пор позволяла себе думать только о наслаждениях предстоящей минуты, ты, которая смотрела на жизнь как на ряд милых и грациозных сцен, вроде пословиц Альфреда Мюссе, ты ожесточена, ты говоришь о какой-то духоте, о каких-то прошедших страданиях… Боже!»
— Вот это-то именно и есть единственный пункт, насчет которого я несколько расхожусь с вами, Анна Ивановна, — возразил между тем Семионович, — я нахожу, что страдание— самая лучшая школа жизни… Недаром великий поэт сказал:
стало быть, страдание не совсем-то дурная вещь… стало быть, в страдании возможно даже своего рода наслаждение, которое высоко ценится знатоками!..
— Не знаю; быть может, я не принадлежу к числу знатоков, но, признаюсь вам, я не охотница до страдания… Мне кажется так приятно, так легко, когда меня никто не беспокоит, si l’on me laisse jouir en paix de mon existence… n’est-ce pas,[3] мсье Щедрин?
— Нет сомнения, что жить спокойно гораздо приятнее, нежели пользоваться тревогами, — отвечал я.
— Но я и не утверждаю, что страдание должно быть нормальным состоянием человека, — возразил Семионович, — я говорю только, что страдание — школа, и надеюсь, что самое это слово доказывает, что здесь идет о нем речь, как о мере временной, преходящей, о той мере, про которую говорит поэт:
Ведь в наши дни спасительно страданье…
— Я надеюсь, что мы с честью выйдем из этой школы, — сказала Анна Ивановна, — хотя, признаюсь вам, на первый раз это будет ужасно трудно… nous sommes encore si peu habitués de jouir des bienfaits de la civilisation…[4] я сегодня утром говорила с мужем: это ужас, сколько надобно сделать… il faut faire ceci et cela…[5] везде, куда ни обернитесь, везде надобно снова начинать…
— Да, это так, — отвечал Семионович задумчиво, — не знаю… я как-то опасаюсь… мне все кажется… que nous n’avons pas assez de forces… que nous succomberons à la tâche, en un mot![6]
— О, это опасение совершенно напрасное! puisque au fond le peuple russe est avant tout un grand peuple… C’est une justice, que l’Europe entière se plaît à lui rendre…[7]
— A! здравствуйте! об чем это вы так горячо тут спорите? — прервал Семен Семеныч, входя в это время в гостиную и подавая поочередно всем нам руку, чего прежде никогда с ним не случалось.
— Продолжение давишнего разговора, ваше превосходительство, — отвечал я.
— А! это любопытно!
— Вот мсье Семионович находит, что мы недостаточно созрели, — отозвалась Анна Ивановна.
— То есть для чего? — спросил генерал.
Анна Ивановна затруднилась; она была вполне уверена, qu’il s’agit d’une très bonne chose,[8] но как называется эта chose,[9] не знала. А впрочем, что мудреного: может быть, так она и называется… chose! Семионович, однако ж, вывел ее из затруднения.
— Мы не поняли друг друга, Анна Ивановна! — сказал он несколько обиженным тоном, — мое воспитание… мое прошедшее, наконец… все это достаточно говорит в мою пользу… Поверьте, я не принадлежу к числу отсталых!
— Ну да, ну да! — сказал Семен Семеныч, — нынче уж оно и не ко времени!
— Я говорю только, что наше перерождение достанется нам не без труда!
— О, насчет этого я совершенно с вами согласен… я, например, придумал теперь одну штучку. Конечно, это будет очень полезно… однако и за всем тем не могу поручиться, чтоб она принялась так, как было бы желательно!
— Позволено ли будет узнать, ваше превосходительство, в чем заключается ваше намерение? — спросил Семионович.
— Так… я хочу… биржу здесь устроить! — отвечал генерал с тою поспешностью и вместе усилием, которыми всегда сопровождается желание высказаться как-нибудь понебрежнее. При этом он, неизвестно от каких причин, застыдился и покраснел.
— Vous n’avez pas l’idée, comme ils nous trompent, ces marchands![10] — вступилась Анна Ивановна, — a тогда мы будем все на бирже покупать!
— Ты мне, мамаша, на бирже новую курточку купишь! — пролепетал маленький сынок Анны Ивановны, прислушавшись к разговору.
— Извините меня, Анна Ивановна, — заметил Семионович, пользуясь случаем, чтоб отмстить генеральше за предположение об его отсталости, — но мне кажется, что вы не совсем верно смотрите на значение биржи…
— Ну да, ну да, — сказал генерал, снисходительно улыбаясь, — эти дамы только и думают, что о нарядах… Они даже на переворот готовы смотреть с точки зрения тряпок… ха-ха!
— А впрочем, мысль Анны Ивановны об устроении такого магазина, который представлял бы все ручательства относительно добросовестности и дешевизны, тоже весьма счастливая мысль, — возразил Семионович, спеша на помощь подломившейся на льду либерализма генеральше и таким образом умеряя язвительность великодушием.
— Mais… n’est-ce pas?[11] — сказала Анна Ивановна, отдыхая.
Известие, что готово кушать, прекратило на время разговор, но за обедом он возобновился с новою силою. И генерал и генеральша так увлекательно доказывали необходимость оставить рутину и идти новыми, неизведанными доселе путями, что даже суровый Семионович согласился, qu’au fait il у a quelque chose à faire.[12] Я и сам чувствовал, что в воздухе была разлита какая-то непривычная теплота, что по временам моего обоняния касались живительные ароматы, что кровь с усиленною быстротой приливала к голове и сердцу…
Но не могу не сознаться, что все это происходило как будто во сне и что самые звуки говоривших кругом меня голосов ложились в мой слух как-то смутно, неопределенно.
— Прежде всего надо позаботиться о торговле, — говорил генерал, — потому что торговля — это нерв…
— Да… и железные дороги, — сказал Семионович, — вот где для нас предмет первой важности! пространство нас одолевает, ваше превосходительство, наша собственная карта нас давит!
7
потому что, в сущности, русский народ — прежде всего великий народ… Вся Европа с удовольствием отдает ему в этом справедливость…