Выбрать главу

— Отчего же в слезах, Наденька? — отвечал лаконически Алексис и потом прибавил: — Отчего же в слезах, милый, хороший ты человек?

И опять все смолкло вокруг Ивана Самойлыча, но не в голове его: там, напротив, началась страшная деятельность, начался шум и стукотня; мысли бегали по мозговым его нервам, перебивали друг у друга дорогу, и вдруг накопилось их такое множество, что он уж и сам не рад был, что проснулся и, как глупая тварь, поддался грубому и животненному инстинкту любопытства…

Не успел еще он хорошенько сообразить, как бы этак, воспользовавшись недоразумением, хитро вырыть ближнему яму, как уж и действительно каким-то образом подкопался под Алексиса. В судьбе его внезапно произошла совершенная и неожиданная перемена; в одно мгновение ока он сделался решительно баловнем фортуны; он ходит по Невскому под руку с молодою женой, в бекеше с седым бобровым воротником, на лбу красуется глубокий шрам, полученный в битве за отечество, а на фраке огромная испанская звезда с бесчисленным множеством углов. Он меняется приятною улыбкою и поклоном с значительными господами, он совершенно доволен своею судьбою и беспрестанно вынимает из кармана необыкновенно массивный хронометр, как будто бы для того, чтоб узнать, который час, а в самом деле для того только, чтоб показать народу: пусть-де видит он, какие на свете бывают удивительные часы и цепочки.

С презрением и иронически улыбаясь, смотрит он на проходящего мимо и дрожащего от холода, в изношенном донельзя темно-вишневом с искрою пальто, Алексиса и делает вид, будто не замечает его. Но Алексис издалека завидел знакомую ему маленькую фигурку; он уж спешит к ней с обыкновенным приветствием: «Здравствуй, Наденька, здравствуй, хороший ты, милый человек!» — но вдруг у самых ушей его раздается грозный голос: «Милостивый государь, вы забываете…» — и Алексис, поджав хвост, удаляется поспешными шагами восвояси.

Но вот и четыре бьет на каланче Думы; Иван Самойлыч по привычке уж чувствует в желудке приятную тоску.

— Не прикажешь ли, душа моя, зайти в магазин, купить чего-нибудь к обеду? — говорит он, обращаясь к Наденьке.

— Отчего же и не зайти? — отвечает она с таким философским равнодушием, как будто бы действительно так и быть должно.

И в самом деле, люди богатые; отчего же и не зайти.

Уж с четверть часа стоят они в великолепном магазине.

Наденька, как существо живое и по преимуществу прожорливое, бегает из одного угла в другой, переходит от винограда к великолепным бонкретьенам, от превосходных, подернутых легким пухом персиков к не менее превосходному ананасу, всего отведывает, всего откладывает в свой ридикюль… Но все это в порядке вещей, все так и быть должно; одно только несколько странным кажется Ивану Самойлычу: седой и строгий приказчик как будто подозрительно, как будто исподлобья смотрит на все эти заборы. Он мысленно негодует на такую неуместную недоверчивость; уже рука его протянута, чтоб расстегнуть великолепное пальто и показать негодяю-корыстолюбцу многоугольную испанскую звезду, как вдруг… Но тут его руки опускаются; холодный пот градом катит с благородного чела, он бледнеет, осматривается, щупает себя… Боже! нет никакого сомнения! все это было самообольщение: и испанская звезда, и пальто с удивительно теплым воротником, и одутловатые щеки, и гордый вид… все, решительно все исчезло, как по волшебному мановению! Как и в бывалое время, висит на нем, как на подлой вешалке, его старая и вытертая шинелька, более похожая на капот, нежели на шинель; по-прежнему желты и изрыты рябинами его щеки; по-прежнему согнута его спина и унижен и скареден его вид.

Тщетно толкает он исподтишка неосторожную Наденьку, тщетно мучит он мозг свой, стараясь выжать из него что-нибудь похожее на изобретательность: Наденька, нисколько не конфузясь, услаждает свое нёбо дарами юга, и, тоже не конфузясь, спит мозг Ивана Самойлыча, тупо и равнодушно смотря на неимоверные старания его выпутаться из беды и как будто подсмеиваясь над собственным своим бессилием…

— Десять рубликов и семь гривенок-с! — звучит ему между тем в самые уши страшный голос приказчика.

— Серебром? — шепчет в ответ, заикаясь и совершенно растерявшись, Иван Самойлыч.

— Да, серебром… неужто медными? — решительно и вовсе непоощрительно отвечает тот же самый досадный голос.

Мичулин конфузится еще пуще.

— Так-с; серебром-с… — говорит он, бледнея и между тем ощупывая карманы, как будто отыскивая бывшие в них неизвестно куда завалившиеся деньги, — отчего же-с? я с удовольствием… я человек достаточный… Скажите пожалуйста, а я и не заметил!.. Представьте себе, мой милый, я и не заметил, что у меня в кармане дыра, и какая большая — скажите!..

Но приказчик только покачивает головой.

— А ведь можете себе представить, — продолжает Иван Самойлыч тоном соболезнования, — и пальто совсем новенькое! только что с иголочки! ужасно, как непрочно шьют эти портные! Да и не удивительно! Французы, я вам скажу, французы! Ну, а француз, известно, ветром подбит! уж это нация такая… Не то что наш брат русский: тот уж за что примется, так все на славу сделает, — нет, далеко не то!.. Скажите, пожалуйста, и давно вы торг ведете?

— Торг-то мы ведем давно, — отвечает угрюмый приказчик, — а деньги-то вы все-таки отдайте…

— Ах, боже мой! право, какой скверный народ эти французы! право, только что с иголочки! О, премошенники эти портные!

— Видно, брат, мошенник-то ты! — неумолимо и резко отвечает угрюмый приказчик, — знаем мы вас! у вас у всех карманы-то с дырьями, как к расплате приходится! Иван Терентьич! а сходи-ка, брат, за Федосеем Лукьянычем! Он, кажется, тут, поблизости!

Услышав знакомое ему имя Федосея Лукьяныча, Иван Самойлыч совершенно упал духом. Со слезами на глазах и униженно кланяясь, показывает он седому приказчику дырявые карманы своего пальто, тщетно доказывая, что не виноват же он, что за минуту перед тем имел и бобровый воротник, и испанскую звезду, и одутловатые щеки, и что все это, по ухищрениям одной злобной волшебницы, которая давно уж денно и нощно его преследует, вдруг пропало, и остался он дрянь дрянью, что называется, гол как сокол, пушист как лягушка.

— Мамону-то послужить умеешь! — говорит ему бесстрастный голос седого приказчика, — тельцу-то поклоняешься, чреву угождаешь! а что в Священном писании сказано? забыл? грех, брат, тебе! стыдно, любезный!

— Послужил, почтеннейший, попутал лукавый, точно, попутал! — отвечает жалобным голосом Иван Самойлыч, — да ведь это в первый раз; ведь другие едят же…

— Да другие-то почище! Мало ли что делают другие! У других в карманах-то не дырья!

И седой приказчик строго покачивает головой, приговаривая:

— Ишь, с чем подъехал, анафемский сын! ишь ты: и испанская звезда у него была! Знаем, брат, вас! знаем, чревоугодники, идолопоклонники!

А между тем Мичулин робко посматривает на Наденьку. Дерзко и с презрением глядит она на него, как будто хочет окончательно доконать и уничтожить несчастного.

— Так вы вот как, Иван Самойлыч! — говорит она ему, быстро размахивая руками, — так вы изволите на хитростях! вы хотели воспользоваться моею к вам откровенностью! Уж сделайте одолжение! я все понимаю! Может быть, я и необразованная, и не читала книг… Уж, пожалуйста, не отпирайтесь! я все вижу, все понимаю, очень хорошо понимаю… все ваши коварства… Сделайте одолжение!

— Да что же я, в самом деле, такое? — бормочет между тем Иван Самойлыч, очень кстати вспомнив, что затруднение именно в том и состоит, что он до сих пор не может себе определить, что он такое, — да чем же я хуже других?

— Известно чем! — лаконически отвечает седой приказчик, — известно чем! у других-то в карманах-то нет дырьев.

— Другие едят, другие пьют… да я-то что ж?