Наступило молчание.
— А может, и три стукнет! как ему вздумается! — сказал наставник, подумав немного.
Новое молчание.
Иван Самойлыч был в самом мучительном положении.
Что ж он, в самом деле, такое, что его судьба так неумолимо преследует? Уж не принц ли он какой-нибудь, свергнутый с престола посредством крамолы властолюбивого царедворца и скитающийся теперь инкогнито? Но в таком случае он был готов сейчас же, и за себя, и за своих наследников, отказаться от всяких претензий на все возможные блага, только оставили бы его в покое в эту минуту.
А между тем вошел и Бородавкин. О, как жесток он был с Иваном Самойлычем! как презрительно и обидно обращался он с ним! И первым оскорблением было то, что он, без всяких церемоний, стал скидать перед ним свое платье и в сотый раз не узнал своей шинели, хотя в сотый раз уж держал ее у себя в руках; в сотый раз оглядывал и перевертывал ее на все стороны—и все-таки никак не мог узнать, и снова искал, и снова не находил.
— Да где же она? — спрашивал он сам себя, прибавив к этому несколько резкое выражение, — да куда ж она подевалась, распроклятая?
— Да она у вас в руках! — осмелился заметить Иван Самойлыч, но осмелился чрезвычайно робко и мягко, как будто бы делал страшное преступление.
— В руках? — ворчал Бородавкин себе под нос, как будто и не слыхал, что замечание исходило со стороны Ивана Самойлыча, — а кто ее знает! может, и в руках! Вот как не нужно ее, распроклятую, — так и лезет, так и лезет! глаза колет! а как нужда — тут ее и нет! Право, так! Хитер, лукав нынче сделался народ! Ну, полезай! да полезай же, тебе говорят!
— Да когда же все это кончится? — спросил Мичулин.
Бородавкин пристально взглянул на него и отвернулся.
— Чем же я виноват? посудите сами! Ведь я ничего, право, ничего…
Бородавкин не отвечал.
— Да чем же все это кончится? — снова вопиял Иван Самойлыч.
— Ты садись! — проговорил Бородавкин лаконически.
— Посудите сами, почтеннейший! ведь я просто так… за что ж?
— Ты, брат, совсем как малый ребенок! — возразил Бородавкин, — ничего ты не понимаешь, никакого порядка! Ну, чего ты хнычешь? ты садись!
— Да посудите же сами, голубчик… ведь я человек образованный…
— Образованный! ну, какой же ты образованный, коли порядков не знаешь, набольшему согрубил? А образованный! да ты садись, а я с тобой и говорить-то не буду, и слушать-то тебя не хочу!
И Бородавкин погрузился в размышления.
— Ведь мне, брат, — вот что! — сказал он подобно Мазуле, подумав несколько времени.
Наконец Ивана Самойлыча повели; проводники снова шли по сторонам. Вели его что-то долго, очень долго; и на дороге встречались разные лица, которые оборачивались и насмешливо поглядывали на бледного и чуть живого от стыда героя этой повести.
— Должно быть — мошенник! — говорил франт в коричневом пальто и с столь же коричневым носом.
— А может быть, и государственный приступник! — отвечал господин с подозрительною физиономией, беспрестанно оглядывавшийся назад.
— Мошенник! я вам говорю — мошенник! — возразило с жаром коричневое пальто, — просто платки воровал! Посмотрите, что за рожа! За ничто, из одного удовольствия готов зарезать человека…
Но подозрительный господин не угомонился и все-таки стоял на своем, что это должен быть важный государственный преступник.
Много мудрых речей слыхал Иван Самойлыч во время земного странствия своего; много полезных житейских советов прошло через слуховой его орган; но, поистине, ничего подобного не могло даже и представить себе не совсем бойкое его воображение — тому, что изрекли уста набольшего. Речь его была проста и безыскусственна, как сама истина, а между тем не лишена и некоторой соли, и с этой стороны походила на вымысел, так что представляла собою один величественный синтез, соединение истины и басни, простоты и украшенного блестками поэзии вымысла.
— Ах, молодой человек! молодой человек! — говорил набольший, — ты подумай, что ты сделал! ты вникни в свой поступок, да не по поверхности скользи, а сойди в самую глубину своей совести! Ах, молодой человек! молодой человек!
И действительно, Иван Самойлыч вникнул, и как-то вдруг ему представилось, что он и в самом деле сделал ужасно гнусное преступление.
— Да уж что ж делать! — отвечал он, внезапно подавленный могучею силою угрызений совести, — уж это грех такой случился! уж вы меня простите великодушно! право, простите!
Но набольший быстрыми шагами заходил по комнате, вероятно придумывая, как бы этак вновь еще более убедить своего подсудимого и окончательно вызвать в нем пробуждение закосневшей совести.
— Ах, молодой человек! молодой человек! — сказал он спустя несколько минут.
И снова зашагал по комнате.
— Вы извольте сами милостиво рассудить, — начал между тем Иван Самойлыч, — ведь я человек благовоспитанный и одет, кажется, как следует благовоспитанному человеку, а не то чтоб какой-нибудь мужик!
— Ах, молодой человек! молодой человек! — возразил набольший таинственным голосом и покачивая головой, как будто в одно и то же время и удивлялся неопытности Мичулина, и хотел ему сообщить что-то чрезвычайно секретное, — то-то вот неопытность! да вы не знаете, какие дела на свете делаются! да иной с бобром, сударь, ходит! по-французски, по-немецки и черт его знает еще по-каковски — а плут! мошенник, сударь! естественнейший мошенник! Ах, молодой человек, молодой человек!
Иван Самойлыч снова понурил голову, и снова набольший зашагал по комнате.
— Что же мне с вами делать? — спросил набольший после краткого размышления.
— Да уж будьте великодушны! простите! — заметил Иван Самойлыч.
— Право, не знаю! истинно вам говорю — в презатруднительное поставили вы меня положение! С одной стороны, и вас жаль: думаешь, ни за грош пропадет, по неопытности своей, молодой человек! а с другой стороны — пример нужен, долг повелевает!.. наша обязанность… о, вы не знаете, что такое наша обязанность!
Мичулин согласился, что обязанность, действительно, ответственная, но все-таки просил великодушно отпустить его.
— Уж разве для такого дня? — сказал набольший в виде предположения (день был, по-видимому, торжественный).
— Да, уж хоть для дня-то!
— Право, не знаю… дело-то оно такое затруднительное…
И набольший снова начал шагать, все обдумывая, как бы ему выйти из затруднительного положения.
— Ну, да уж бог с вами — была не была! отвечу перед богом; уж, видно, делать нечего — нрав у меня такой… то есть, поверите ли, последнюю рубашку готов с себя снять, а ближнего без рубашки не оставлю… нет!
Иван Самойлыч, с своей стороны, отвечал, что и он готов снять с себя последнюю рубашку, чтобы выразить господину набольшему свою чувствительнейшую благодарность, но что уж помнить оказанное благодеяние станет по гроб, будьте в том уверены!
— Что мне ваша память! — отвечал набольший со вздохом, — что мне благодарность ваша? Спокойствие совести — вот где награда! Ах, молодой человек! молодой человек!!
IX
Не замеченный никем пробрался Иван Самойлыч в свою уединенную комнату. Не сказав никому ни слова о случившемся с ним происшествии, запер он дверь и задумался, горько задумался… Происшествие окончательно доконало его. А тут еще и лихорадка бьет, и мысли такие в голову лезут… тяжко, совсем тяжко жить на свете!.. А лихорадка все бьет! а мысли все лезут, все лезут!
И Мичулин думал, думал… пока не пришел к нему рыжий, плечистый мужик с огненною бородою и не стал настоятельно требовать удовлетворения; за мужиком кидалась на него, показывая самые страшные и длинные когти, Наденька и тоже искала удовлетворения… Иван Самойлыч совсем растерялся, тем более что над всем этим хаосом возвышалось бесконечное на бесконечно маленьких ножках, совершенно подгибавшихся под огромною, подавлявшею их тяжестью. Но всего обиднее то, что, вглядываясь в это страшное, всепоглощающее бесконечное, он ясно увидел, что оно не что иное, как воплощение того же самого страшного вопроса, который так мучительно и настойчиво пытал его горькую участь.