Лоренцини, подождав других имен и не дождавшись, сказал:
— Весна, должно быть.
— Лето уже, — сердито напомнил инспектор.
Настало лето. Летняя форма, рубашки с короткими рукавами в помещении. Это было кстати, потому что жара держалась небывалая даже для июня. Строители уже выметались, и это было еще более кстати. Но днем в пятницу Лоренцини просунул голову в дверь инспектора с встревоженным видом.
— Что случилось?
— Вам бы лучше самому пойти посмотреть.
— Так они закончили или не закончили?
— Ну да, они уже закончили.
Взбираясь по лестнице в общежитие, инспектор ворчал:
— Я же просил вас проследить... Я не могу разорваться...
— Да нет, просто в последние несколько дней... У нас же сейчас людей не комплект, и я тоже не могу разорваться. На ночь я ухожу домой, а они... А проект у них был в порядке, я проверял...
— Но в чем тогда дело? Какие проблемы?
— Да плитка...
— Плитка? Какая, к черту, разница, какая плитка, главное, чтоб была дешевая!
— Она дешевая... И мы условились, что они выложат еще и стену на кухне за плитой...
Лоренцини посторонился, давая инспектору пройти в новую яркую ванную. Увидев ее, тот буквально взорвался.
— Розовая?! — Капитан Маэстренжело не имел привычки взрываться, но инспектор легко мог представить себе лицо капитана на другом конце линии — лицо, потемневшее от гнева. — Розовая?
— Да.
— И вы утверждаете, что никто не обратил внимания?
— Они сначала клали плитку на полу в туалете. А когда закончили, перебрались в ванную. Никто туда не заходил.
— Да что за ерунда, ваши люди носили из ванной воду в ведрах, вы сами мне рассказывали!
— Нет, из кухни. Так проще.
— Но вы сказали, что кухня тоже розовая!
— Только одна стена, и они выложили ее сегодня утром, в последнюю очередь.
— И как они это объяснили?
— Никак. В смету они уложились. Никто ничего не оговаривал, только чтобы кафель был самый дешевый. Это плитка второго сорта, оптовая партия.
— Битая то есть?
— Нет, на вид целая.
— А также розовая! Какого оттенка? Бледного? Спокойного?
— Нет...
— О боже... Придется доложить генералу.
— Придется.
— Это никуда не годится, совсем никуда не годится!
— Никуда.
Звонили колокола. Теплый аромат лавров наполнял утренний воздух, вливавшийся в открытое окно. Какую бы проблему ни предстояло решить, воскресное утро было самое лучшее время для этого. Маленькие колокольчики тоненько звенели о тихих улочках, где сегодня работали только бары-кондитерские, продающие свежую выпечку, где вам всегда готовы завернуть яблочный пирог с глазурью в яркую бумагу, перевязать его золотой лентой — для воскресного обеда у бабушки после мессы. Колокола главного собора вещали о толпе, где смешались одетые по-праздничному прихожане и туристы с голыми красными плечами, увешанные камерами. Запахи ладана, крема от загара, воска, хот-догов, духов и пиццы. Криминальное братство, наверное, сегодня отсыпалось, и стол инспектора был так же чист, как его совесть.
Как бишь ее звали? Опять пришлось заглядывать в записную книжку. Акико. Лапо не знал ее фамилии. Инспектор пробежал глазами свои каракули. Красивая, как японская кукла, умная, недотрога. Отказалась от семьи, материального благополучия и, наверное, от друзей. Выбрала свой собственный путь. Самостоятельная девчонка-сорванец. Хотела работать руками. И потому... — Он закрыл записную книжку, — оказалась на левом берегу Арно среди флорентийских ремесленников, на крохотной площади без названия. На днях Лапо поведал ему об одном странном совпадении: один из местных переулочков когда-то был известен как Японский уголок, но это было пятьсот лет назад, и никто уже, кажется, не помнил, почему в те времена там жило так много японцев.
Иногда она ходила к Лапо, чтобы нормально поесть, но чаще всего, особенно если шел дождь, перекусывала за своим верстаком, болтая по-японски с Иссино, или, в хорошую погоду, прихватив бутерброд, отправлялась прогуляться по улицам. Инспектор поймал себя на том, что почему-то второго подмастерья он заранее освобождает от всякой ответственности за происшествие с японской девушкой. Он выглядел таким... зажатым, таким правильным, невинным. Но так не годится. Тут не должно быть никаких национальных предпочтений. Нужно расследовать его действия, как и действия Перуцци. Да, вот в чем трудность! Перуцци вызывает у него те же чувства. Чутье подсказывало ему, что Перуцци можно поставить в вину только его вспыльчивость и привычку выставлять людей из магазина, отказываясь продавать им обувь, если они ему чем-то не понравились. Что ж, его можно понять. А вот понять историю девушки... Он снова и снова мысленно к ней возвращался. Эта ее сестра, которую выдали замуж по сговору родителей... Акико не желала разделить участь сестры, ей понравилось здесь, и она хотела вырваться из семейных пут... Так почему нет? Да, почему бы и нет? Потому что здесь что-то не так. Что-то не сходится. Он пока не может ухватить эту неувязку, потому что его сбивают с толку национальные различия. Но жадность, эгоизм, ревность национальных различий не имеют. Миром правят секс и деньги, деньги и секс.
— Нет, нет! — вдруг произнес он вслух, встал, подошел к карте и ткнул пальцем в маленькую безымянную площадь. Затем перешел к окну и продолжил свои размышления.
Нет. Потому что свободомыслящая, бунтующая против родителей девчонка-сорванец, которая хочет научиться работать руками и идти своей дорогой в жизни, не заводит себе сладкого папочку, чтобы тот покупал ей дорогие тряпки. При наличии богатого покровителя она не стала бы целый год мыкаться в комнате за мастерской, да и одежда у нее была бы другая. Не темно-синий лен. И не простые белые хлопковые трусики из универмага...
— Нет, нет...
Перуцци? Нет. Какой бы ни была та комнатка за мастерской, она никак не могла способствовать тайному роману. Перуцци — вдовец. Он бы мог забрать ее домой, если бы захотел. К тому же Перуцци не бедняк: он наверняка сколотил небольшое состояние и никогда не оставлял свою колодку на время достаточно долгое, чтобы успеть его истратить. Конечно, мужчина его возраста должен чувствовать себя по-дурацки, влюбившись в юную девушку. Но разве Перуцци когда-нибудь заботило мнение других? Разве только страх перед болезнью совершенно его изменил... Нет, нет... Перуцци, при всех своих грехах, не был способен на лицемерие. Маленькая квартирка, говорил Лапо. Возможно, Перуцци платил за нее. Нет, нет...
Он долго стоял у открытого окна, дыша утренним воздухом, глядя вниз на лавровые кусты и не видя их. Что же он делает? Погибла молодая женщина, а он пытается оправдать двоих очевидных подозреваемых, не успев даже их допросить. Что ж, до завтра ему нужно взять себя в руки. А тем временем в пахнущем лавром воздухе появился привкус обжаренной грудинки и томатного соуса. Счастливые парни наверху, наверное, готовят сейчас горы пасты в своей отремонтированной — а хоть бы и розовой плиткой — кухне, а сам он уже предвкушает жареного кролика. Он взглянул на часы. Тереза сбрызнет кролика напоследок вином. Но не раньше, чем он начнет переодеваться. Он закрыл окно.
Тереза любила по воскресеньям накрывать стол в столовой, хотя и без кружевной скатерти, связанной ее матерью, говоря, что во Флоренции ее негде стирать. Дома, на Сицилии, ее отослали бы к монахиням, заботам которых вверены церковные облачения. Сегодня на столе лежала гладкая зеленая скатерть. За столом царила зловещая тишина. Поставив открытую бутылку вина на серебряную подставку, он посмотрел на мальчиков. Большие карие глаза Джованни с опаской зыркнули на него снизу вверх.
— Все в порядке, сынок?
Тот только закусил губу и опустил взгляд. Опять поссорились? Если так, то Тереза явно пресекла ссору еще до обеда. И, судя по выражению лица Тото, ему влетело от матери по первое число. Неужели он плакал? Он не был таким плаксой, как Джованни, потому что не позволяла гордость. А когда плакал, то обычно от злости, а не от обиды.