Да, он думал о нем.
И чем дальше увозили его от этих проклятых гор транспортные самолеты, тем как будто ближе подступал испуганный мальчишка. Павлу казалось даже, что с течением времени он все явственнее видел его лицо, как будто тот приближался к нему.
На лбу у пацана блестели капельки пота, вспомнил он. И очень черные, густые, будто насурьмленные брови. Глаза — не карие, именно черные. Наверное, просто до предела расширены зрачки.
Откуда он, кто? Из засады, из банды? Верней всего. Значит, он знал, что хочет убить, думал о смерти другого человека, других людей… Но ведь он мальчишка, неужели не страшно? Нет, было страшно. Это Павел видел своими глазами. Может быть, останься он в живых после этой засады, страх выучил бы его, заставил бы бросить автомат и никогда больше, никогда не стрелять в другого человека… Впрочем, выбравшись из страха, люди быстро забывают о нем, особенно если они темны или неразумны.
Да, этот мальчишка, его несостоявшийся убийца, неотступно преследовал Павла, и он никак не мог отвязаться от этик вытаращенных черных, как два ствола, глаз, никак. Павел догадывался, может быть, даже точно знал, чем объясняется эта неотступность. Он не сумел выполнить свои обязанности, и он поплатился за это. Но мальчишка вряд ли жив. Смертью не играют — своей ли, чужой. Стрелять в людей, да еще в солдат — опасная забава. Но он, Павел, не виноват перед ним. Так что напрасно эти глаза преследуют его.
Но что ни говори сам себе, как ни внушай, какие только истины ни вдалбливай в собственные же мозги, это мало что дает.
Глаза пацана, два этих ствола вместе с третьим — с черным зрачком автомата, преследовали Павла во сне и наяву.
Он не был виноват перед ним, это так, но чувство вины перед мальчишкой ни на час не оставляло его, и чем дальше отплывала его жизнь от боя, тем горше и безысходнее давила необъяснимая вина.
Павел не знал, как избавиться от того, что не отступает, но облегченно, необъяснимо для себя обрадовался, когда ему, вернувшемуся в родной городок, товарищ по школе, секретарь гор кома комсомола, сделал неожиданное предложение поехать на два года вожатым в лагерь на берегу моря.
Он согласился сразу, без колебаний.
Между ужином и отбоем был назначен «Вечер знакомств». Хоть от приезда до этого вечера истекали сутки, а то и вторые, хоть ребята уже и так присмотрелись друг к другу и многие перезнакомились, вечера эти всякий раз становились как бы стартом смены. Перед тем — всякая организационная суета, многочисленные объяснения и наставления, а настоящая дружеская жизнь начиналась с официального знакомства, уж так получалось.
Зеленые лавки под кипарисами соединяли в круг заранее, днем.
В час, когда сумерки еще только подступали к лагерю, когда было вполне светло, но горы уже набрасывали на побережье свои прохладные тени и пространство от земли до небесных глубин застывало на несколько недолгих минут, благостных, умиротворенных, разделяющих собой морской отлив от начала ночного прилива и легкие дневные бризы, дующие с прогретого моря в сторону берега, на бризы ночные, идущие в обратном направлении — в этот час покоя, призывающий к откровению и любви, усаживались кружком ребята в голубых пилотках, с красными пионерскими галстуками.
Каждый должен был встать и назваться, сказать, откуда он, как учится, чем увлечен и еще что-нибудь сказать, по усмотрению, нужное и важное для такого представления. Павел нарочно выбирал этот самый час, потому что незаметно он превращался в сумерки, а в сумерках, как известно, легче откровенничать, легче обсуждать сложные вопросы или читать стихи — в обычных сменах именно так и случалось; день шел к концу, а откровенность разгоралась, точно заря, и ребята долго не хотели расходиться, а потом, после отбоя, долго говорили в своих спальнях, не могли уснуть, и Павел Ильич Метелин в своем вожатском деле больше всего любил вот именно эти ночи, когда по десять раз требовалось зайти и сказать строгим голосом:
— Спать, всем спать!
И знать при этом, ощущать всей своей сутью, какая важная у ребят бессонница, как бесконечно щедра эта возбужденность, жажда немедленного узнавания другого человека, подобного тебе.
О дружбе и о любви наговорены горы слов, а ведь и дружба, и любовь начинаются с очень простого — с шага, который люди делают навстречу друг другу, с радости осознания, что этот другой похож на тебя и что ты интересен и дорог ему точно так же, как он тебе. Сон в эти вечера был подобен воде, которой нарочно гасят огонь взаимного понимания, но Метелин догадывался еще об одной важной тайне: сон в эти годы обладает способностью творить; огонь вспыхнувшего доброжелательства и интереса детский сон способен очистить от копоти суеты и житейских подробностей, сплавив порыв в драгоценный слиток необыкновенной чистоты.
Он любил приходить наутро к своим бойцам.
Они просыпались сразу все, каким-то волшебным залпом. Молчали секунду-другую.
Ах, как высоко ценил эти секунды Павел!
Ясные, чистые глаза, умытые сном, бесконечно счастливые улыбки блуждают по лицам, если сон — полет, то эти мгновения — благополучные приземления из мира грез и истовая жажда здесь, в реальности, жить вместе, вот этим дружеским кругом, подставляя друг другу плечо, немедленная готовность умереть за друга, если только возникнет малейшая — нет, не необходимость — лишь только намек на необходимость, непрощающая мальчишеская требовательность максимализма, если речь о чести, о любви, о верности.
Но перед этим просыпанием проходила ночь, а перед ней — час откровений, радость детского узнавания, и это всегда был праздник раньше…
На сей раз ничего не получалось. Не выходило, хоть лопни.
Павел оглядывал в кружок соединенные лавки, на которых сидели ребята и девочки, — пилотки опущены к земле или, напротив, неестественно вертлявы. Они с Аней походили сегодня на двух кучеров — понукают ребят, а все без толку. К примеру, как вот такую растормошишь — стоит бочоночек непробиваемый, что плечи, что пояс, этакая толстушка, хоть прежде чем приехать и прошла медицинскую комиссию, а сразу видно — толстота от нездоровья, наверное, врожденного, тут уж не пошутишь, и мальчишки дома, наверное, извели, всю издразнили, для нее это представление — кара Божья, того и гляди прилепят кличку — и все снова кувырком, даже этот месяц. Потому девчонка только и норовит как бы сесть, спрятаться долой с людских глаз.
Встала, назвалась невнятно, Аня даже вынуждена попросить, чтобы произнесла погромче свою фамилию, имя, повторила.
— Катя Боровкова! — И в кусты.
— Ты откуда, Катя?
— Псковская область, детдом номер два. — В каком ты классе?
— В пятом!
Снова села, ох ты, беда.
— Ребята, у кого-нибудь есть вопросы к Кате?
Тишина. Глупость какая-то, а не знакомство, сплошная натяжка, вожатская выдумка, разве сравнишь с обычной сменой — как там дети раскрываются.
— Леонид Сиваков, шестой класс школы-интерната города Смоленска, занимаюсь в авиамодельном кружке.
Ну хоть что-то! И ведь не спросишь про самое главное — про родителей.
— Леня, а ты кем хочешь стать, когда вырастешь?
— А че думать? У нас всех в ПТУ сдают. У нас рядом строительное ПТУ.
— И у нас!
— И у нас!
— И везде — строительные?
— Нет. У нас при ткацком комбинате.
Это Катя Боровкова.
— А у нас сельское ПТУ. Учат на трактористов.
Павел знает этого мальчишку, его зовут Гена. Сейчас как раз его очередь представляться.
— Геннадий Соколов, из Волгограда, детский дом номер три.
— Ну уж про Волгоград-то ты можешь рассказать нам что-нибудь интересное! — подбодрил его Павел.
— Могу, — улыбается Гена. Но рассказать толком ничего не может. Речь косная, знания — самые общие. — Волгоград — город-герой. У нас есть дом лейтенанта Павлова. Он его защищал долго. Там разгромили немцев.
Для шестого класса жидковато, но приходится похвалить:
— Молодец, Гена! Летчиком, наверное, хочешь стать, раз в авиамодельном занимаешься?