Выбрать главу

— Прекратите! — крикнул Павел. — Прекратите!

Пришлось подбежать к рыцарям, встать между ними, ухватиться за подушки — их оружие.

Противники остановились, тяжко дыша, в глазах их светилась неподдельная ярость. Подушка Генки была вымарана кровью, а на носу Пирогова алела царапина — то ли оцарапала обломанная пуговица от наволочки, то ли еще за что зацепился в пылу боя.

— Что происходит? — крикнул Павел. — А ну в постель!

Генка нехотя ушел к себе, Пирогова же пришлось повести в умывальник, прижечь царапину перекисью водорода.

Колька сопел, на попытки Павла заговорить с ним не отвечал. Он отступился — впрочем, толковать было не о чем. Все и так ясно: они врали. Врали!

Павел отправил Пирогова в постель, прошел по спальне, нарочно не сдерживая, не приглушая шаги, объявил, чтобы никто не прослушал:

— Спать! Я в прихожей!

И притворил дверь, на этот раз плотно.

Он не успел присесть, как ворвалась Аня.

— Павлик! Помоги! — шептала она, а ее глаза светились отчаянием.

Павел выскочил вслед за напарницей в коридор, кинулся рысьими шагами по полутьме и едва не пробежал мимо девчонки, стоявшей в трусиках и майке с видом независимым и спокойным.

— Вот, полюбуйтесь! — заговорила возбужденно Аня. — Так называемая Наташа Ростова!

— Ну и что, — ответила девчонка. — Я же вас выручала!

— В чем дело? — спросил Павел, разглядывая девочку.

Была эта девочка красива, но в красоте ее уже исчезла детскость. Павел испытал острое сожаление от пришедшей ему мысли: девочка похожа на цветок ранней вишни, такой цветок распускается раньше других, и в этом есть какой-то риск природы, неосторожность поспешности, ведь если весна дружная, равная, то все хорошо будет, первые плоды даст именно эта вишня, а если ударят заморозки — вот тут-то и скажется риск поспешания, замерзнут лепестки, и куст останется бесплодным.

Павел почувствовал какую-то опасность в этой девочке, в этой ее красоте. Губы полные, припухлые, налитые малиновой яркостью, брови вознесены высоко, и оттого кажется, что девочка смотрит надменно, презрительно, будто она хоть и ребенок, а гораздо старше многих взрослых, на щеках утонченный румянец — им покрыты только скулы, и эта розовость тянется к вискам, глаза карие, бархатные, очень глубокие, взгляд отводит, будто боится встретиться — но не за себя боится, а за того, на кого смотрит…

— Вот! — продолжала Аня голосом возбужденным, переполненным неясной страстью, и Павел вдруг подумал, что Аня ярится неспроста, что тут есть еще какая-то дополнительная причина, кроме вины девчонки. Может, эта ранняя зрелость бесит ее?

— Вот! — повторила Аня. — Я сразу поняла, что тут что-то не то! Нет у меня по списку Наташи Ростовой! Есть просто-напросто Зина Филюшкина! И когда я стала объяснять ей, мол, врать — стыдно, она мне сама же откровенно сказала, что и остальное все выдумка… Про погибшего геройски отца! Про мать, которая умерла!

— Ой, что вы говорите! — снисходительно рассмеялась девочка. — Врать — стыдно! Да врать, если хотите, полезно. Я же вам хотела помочь. Видели, как все ребята сразу ожили! Они-то меня поняли!

Она совершенно не смущалась, эта Зина Филюшкина, говорила смело, уверенно, как там, на улице, только вот глаза всё отводила.

И всё-таки она посмотрела на Павла.

Этот взгляд обжигал — столько было в нем взрослой нетерпимости и еще — ненависти. Губы Зины улыбались, а глубокие бархатные глаза с недоуменной ненавистью взирали на Павла, на одного из двух взрослых и вроде бы разумных людей, пытающих еще одного, третьего, человека, который стоит тут перед ними, как дитя — в трусах и майке, словно на какой-то стыдной экзекуции.

Врать — полезно, — сказала Зина Филюшкина твердым, уверенным тоном. — Врать — замечательно. Врать — необходимо.

Произнося нравоучительно эти слова, девочка повернулась и неторопливо пошла к спальне.

— Как ты можешь?! — воскликнула в ярости Аня, но Павел остановил ее, взял за локоть, чтобы она не натворила глупостей, не кинулась вслед за Зиной.

Девочка даже не заметила этого восклицания.

Она полуобернулась и спросила:

— А вы что хотите, чтобы я сказала правду? От этой правды будет несладко.

Зина остановилась, опустила голову и, не оборачиваясь, не меняя голоса, все так же уверенно и снисходительно сказала:

— Все я правильно рассказала, только отец мой не полковник из милиции, а тот самый бандит!

И двинулась вперед все тем же ровным шагом.

* * *

Проснувшись, Женя испытал острое чувство одиночества.

Народ жил неровной утренней колготнёй — один едва только потягивался, зато другой сосредоточенно мчался по неотложным делам, всем своим видом даже уходил в важную заботу — не замечая окружения, его издевок и усмешек; третий уже бодро бил кулаками в бока подушки, взбивал ее, и она становилась шире и сдобнее, чтобы украсить этаким помпончиком строгую пионерскую кровать; четвертый надевал шорты, пятый пытался сделать стойку на голове прямо в постели, но это у него плохо выходило, и, поддразниваемый соседом, он снова и слова грохал ногами по матрацу так, что звенели пружины. Сколько было ребят в палате, столько было и движений, жестов, действий, забот, и все это, производимое в строго ограниченные минуты, образовывало хаос, который тем не менее был упорядочен конечной целью, результатом, когда все кровати оказывались более или менее аккуратно заправленными, а сами ребята готовыми к зарядке.

Один Женя лежал, бесстрастно наблюдая утреннюю суету, не двигаясь с места и испытывая неведомо откуда накатившую тоску.

Что, собственно, случилось, попробовал он спросить самого себя, попытался разобраться в собственных чувствах, но послушного ответа не приходило, как являлись они прежде, пусть ложные, из каких-то темных, почти океанских глубин собственной души, но верные и надежные, точно преданные слуги.

Душа эта, пожалуй, даже растворилась шире нынешним утром, чем всегда, но и только — из нее веяло сухостью и пустотой, было как-то мелко там, в душе, точно он топчется в нечистой лужице и никак не хватает духу ступить дальше…

Неожиданно утренний хаос, окружавший его, показался Жене чем-то единым и бодрым, но эгоистично не приемлющим его, не замечающим одного мальчишку, который лежит и лежит себе в постели, а остальным нет до него никакого дела. Колготня оплывала его, точно стеарин тающей свечки, обходила, всеми силами подчеркивала его одиночество, его непохожесть на остальных.

Наконец он приказал себе подняться, едва шаркая ногами принялся двигаться, влился в общий хаос. Это не помогало. Тяжелое настроение, какой-то мрак подавляли, душили, наклоняли голову.

В детстве человеческие настроения меняются часто, порой достаточно слова, даже дружелюбного взгляда вполне хватает, чтобы жизнь помчалась скорее, точно парусный кораблик в весеннем ручье, погоняемый теплым ветром.

Женя двигался рядом с Генкой в строю к столовке, и Генка бодро о чем-то болтал, ему улыбались просто так, без всяких причин, как одному из многих, как одному из этого равного братства, но слова и улыбки словно бы рикошетили от Жени и вовсе не радовали его, потому что они принадлежали не ему, а кому-то другому, пусть в его, Женином, обличье — да, ему улыбались, как одному из них, а он был совсем другой. Он был чужак…

После завтрака двое мальчишек и две девочки должны были в первый раз дежурить на спасательной станции, и Женя обрадовался, что его напарником стал Генка. Они шли хоть и не в ногу, но все-таки строем, впереди, в пяти шагах, — девчонки, громко говорившие между собой, и по голосу в той, что повыше, Женя узнал вчерашнюю Наташу Ростову.

Он еще не читал «Войну и мир», но фильм по телевидению он все же видел, один лишь раз видел, и это имя — Наташа Ростова — было ему знакомо.

Женя шел, вглядываясь в затылок и длинную шею Наташи, а Генка балабонил себе, восхищался морем. Вторая девочка была толстушка Катя Боровкова — ей все никак не шагалось спокойно, она оборачивалась, отходила в сторону, норовя пропустить мальчишек вперед, но Наташа, которая была выше Кати, брала ее за руку и притягивала к себе назад.