Выбрать главу

Павел вздохнул поднимаясь.

Как будто стало полегче, чуток отпустило.

Душа освобождалась от Игорьков и Олегов, от Татьян и Людмил, которые только что отправились восвояси, заплаканные и расстроенные, оттого что расстаются с Пимом, расстаются друг с другом, с этим сказочным лагерем у моря, а может, еще и оттого заплаканные и расстроенные, что Павел Ильич повторил па прощание чуточку жестокое, но — что ж? — наверное, справедливое: мол, отвечать на ваши письма, друзья, не обещаю, ведь писем и открыток вы пришлете много, а когда мне писать, сами видели, как я живу — с раннего утра и до отбоя на ногах, бегом, вприпрыжку.

— Так что, — сказал Павел Ильич Метелин, — письма получать люблю, читать их люблю, а вот отвечать — уж не обессудьте…

И тут они заныли — и так всегда! — а потом закричали, перед тем на мгновение оторопев, что, если так, они будут сами писать, пусть без ответа, потому что полюбили Пима и никогдашeньки, ни за что не забудут его, но зато станут встречаться всю жизнь друг с дружкой, — и Павел кивал, радуясь за них совсем искренне и в это мгновение абсолютно не сомневаясь в этих замечательных детях. Да что там, через неделю же он получит кипу конвертов, потом, чуть погодя, писем станет меньше, еще меньше, их сменит другая волна конвертов, подписанных другими именами, и он, Павел Метелин, постепенно истает в памяти вырастающих детей.

Ведь эта память беспечна, как легки мгновенные детские слезы при расставании.

И ему тоже нужно, обязательно нужно освободить свою душу от лиц, улыбок, привычек уехавших огольцов и девчонок — ОН не знал, хорошо ли это или вовсе плохо — освобождаться, непременно освобождаться, но зато точно знал, что это освобождение ему, Павлу, совершенно необходимо.

Он должен был освободить душу, как освобождают комнату для новых гостей.

* * *

Ма внушила Жене, что впереди у него просто игра в самом сказочном лагере на берегу Черного моря, ничего больше, кроме игры, которую надо перенести как небольшое, но необходимое неудобство, если он хочет получить настоящее удовольствие, и Женя не очень-то упирался этим уговорам. Ведь море! Ну, а уж солнце там, за тридевять земель, а уж забавы и развлечения — он любил все эти прелести земные, так чего отказываться, коли есть подходящий случай! Правда, ма сразу предупредила, что ему придется чуточку поиграть, побыть артистом, нет, нет, врать не будет никакой необходимости, следует только не все рассказывать о себе, проявить мужскую сдержанность — неплохое испытание, не так ли?

Итак, Лагерь. Да, именно так, с большой буквы.

Женя слушал вполуха объяснения ма. Ма и па играючи управляли его жизнью, и он не сопротивлялся им.

Ма и па — да, вот именно так. Он даже забыл, когда последний раз называл их полностью — мама и папа. Это было удобно. Например, обращаясь к обоим родителям, когда все сидели, допустим, за столом, он произносил слово: мапа! Или наоборот: пама!

Родители сначала смеялись, считая, что это детская шутка, потом просто улыбались или даже совсем не улыбались, привыкнув к такому обращению. Впрочем, им всегда было некогда, обоим, и Женя выучился у отца выражаться коротко, но ясно, стараясь обогнать его в незаметном соревновании по краткости выражений.

Если отец говорил: «Черт возьми!» — Женя тут же находил сокращение — ЧВ, не зная еще, что такое упрощение называется по-ученому аббревиатурой. Сам отец у Жени был ГДК — генеральный директор комбината. Па вообще был ОБЧ — очень большой человек, миллионер, миллиардер — ведь его комбинат ворочал миллиардами тонн руды и еще чего-то, и уж, конечно, миллионами рублей.

Большой и неуклюже громоздкий отец, садясь в машину, мог поместиться только на заднее сиденье и крепко осаживал своим весом задок нарядной, в разноцветных фарах и шёлковых занавесках «Волги».

Женя видел по телику передачу про большого кита, возле которого вьется целая стая неизвестных бесцветных рыбёшек — они кормятся поблизости, может, потому, что ищут защиту, а может, потому, что легче добывать корм. Возле отца тоже крутились люди — Женя никогда не видел его в одиночестве, даже дома ему не давали покоя — все звонили и чего-то спрашивали, а отец разрешал или запрещал. Или «да», или «нет», а просто так, как вообще люди по телефону разговаривают, отец общался редко и с немногими людьми, только когда звонили из Москвы, да с Егорычем, другом их семьи, секретарем горкома партии.

Ма любила повторять про отца: «Он всё может», и таким образом у Жени возникала еще одна аббревиатура: ОВМ.

ОБЧ и ОВМ, миллионер и миллиардер, «приползал» с работы «выхолощенный» — его же словечко, — с Женей говорил немного, только покорно и как-то зависимо поглядывая на него, точно ожидая, что сын, как и все окружавшие его люди, чего-то попросит у него.

Но Женька не просил. Если приспевала какая нужда, он обсуждал это с ма. Хотя бы просто потому, что ма была еще более всесильной, чем отец. Ма управляла магазином, самым главным в городе универмагом, и с ней у Жени была лишь одна проблема: буквально каждый день она что-нибудь предлагала. Жене жилось очень просто: от него требовалось только выбирать. Хорошо это или плохо, Женя не понимал просто потому, что никогда не знал ничего другого. Что было с ним в самом раннем детстве, он припоминал плохо, но вот с тех пор, как помнит себя, иной жизни у него не было.

Па, ма, он. И бабуленция.

Бабуленция — это другое дело. В их огромной шестикомнатной квартире она занимала самую маленькую комнату, которую Женя прозвал оазисом. Всюду у них царил «стиль», который соблюдала ма, — современная мебель, блеск и лоск, ничего лишнего, чтобы подчеркивалось незримое благородство общей обстановки — все выражения и формулировки ма, — и только в бабушкином оазисе домотканый, из разноцветных лоскутков, веселый коврик перед кроватью, деревянные коробки с нитками и шитьем на подоконнике, фотографии молодой бабушки с дедом, погибшим на войне, — на гвоздике, в деревянной деревенской рамочке, где по уголкам розовые цветы. Ма морщила нос, переступая порог бабушкиного оазиса, она воспитывалась в иных традициях, ее отец был генерал, правда, однажды па поправил ма, сказав, что отец ее вовсе не генерал, а полковник. Ма при этом закаменела лицом, промолчала, но позже снова ссылалась на генеральские эполеты, хотя ее отец и мать давно разошлись, жили с новыми семьями. Ма сто лет не видела их обоих, словом, ее прошлое окутывал туман — не столько, впрочем, густой, сколько романтический. И еще он начинал клубиться, этот туман, когда ма входила в оазис бабуленции, где на столе мог запросто стоять утюг, нарушая все приличия, или торчать в вазочке восковые, как на кладбище, цветы. Несмотря на все возмущения и уговоры ма, бабуленция, Настасья Макаровна, яростно держалась за деревенские порядки, которые выражались в том, что она никак не хотела расстаться с сундуком, в котором лежало ее ношеное-переношеное барахлишко, никак не хотела разменять его на полированный шифоньер, ни за какие коврижки не желала выбрасывать деревянную этажерку, где держала еще дюжину коробок и коробочек, и несколько книг, среди которых самая толстая была писателя Шукшина.

Бабуленция читала и перечитывала эту книгу. Жене казалось даже, что она без конца читает одно и то же, он удивлялся вслух, на что бабуленция отвечала, смущаясь и как бы винясь:

— Очень совестно пишет. Уважительно. Деревенский, видать. Наш…

В доме ОБЧ был вообще-то еще один оазис — комната самого Жени, с комбайном «Панасоник», наушниками, полированным шифоньером, набитым барахлом, небольшим, зато персональным теликом «Юность», роскошной моделью корвета, которую привез из загранки па, книжными шкафами, соединёнными в стенку, глобусом, еще одним аппаратом — компактный вытянутый «Шарп», просто слушать радио — проводом комнатной радиоантенны, стопой журналов, сваленных в угол, мячами, ракеткой и прочей чепухой, которая сопутствует жизни всякого мальчишки.