— Да-да! — проговорил Павел.
— Но у вас ведь им хорошо, такой лагерь, мечта, кормят, поят, развлекают.
— В том-то и дело, — сказал Павел, — что им этого мало. Ведь вам мало, когда поят, кормят, развлекают?
— Мало! — вздохнула телефонистка.
— И мне мало. — Он помолчал, добавил: — Им родные нужны. А их-то как раз и нет.
— Охо-хо! — вздохнула женщина.
— Ну ладно, — сказал Павел, — остальные заказы снимите.
Он посидел еще в директорском кабинете. Попробовал собраться с мыслями, но ничего у него не вышло. Никаких идей, пустота, чувство беспомощности. Не на что опереться. Как будто ты, не умея плавать, барахтаешься в море.
Жене было не по себе. Все, что произошло на диком пляже, как бы удалилось от него, побыло на расстоянии и вернулось снова, едва он остался один.
Он опять стоял на берегу, снова кидал камушки, но дул ветер, пожелтевшая вода покрылась мелкой и частой рябью, и ничего у него не выходило, никаких блинчиков, и руки отчего-то дрожали. В спокойной, ровной его жизни ничего подобного никогда не случалось прежде. Роль мальчика, избранного судьбой, независимо от его воли обеспечивала ему душевный покой, равновесие, отсутствие конфликтов, а значит, волнений. Женя не раз, как бы отстраняясь, думал о себе: какие крепкие, надежные нервы. Кто-то кричит, обозлившись на приятеля, а он спокоен, потому что если и досадили тебе, то это такая мелочь, которую, поразмыслив, вполне можно пропустить мимо себя. Одноклассница белугой воет из-за «пары», но не лучше ли подложить соломки, если знаешь, что можно упасть, — выучить урок или уж, на худой конец, вежливо попросить учителя: «Пожалуйста, я вас очень прошу, разрешите мне сдать вам эту тем завтра после уроков, так получилось, что я недотянула. Прошу вас». Вежливость, как известно, ключ к любому, даже самому суровому сердцу, и никакой учитель не устоит, если видит серьёзность, соединенную с корректностью.
Женя был глубоко убежден, что вообще в жизни огромное количество всякой чуши и бестолковости, которые возникают от одной лишь человеческой глупости.
Люди хамят друг другу без видимых причин, просто так, лишь только потому, что расшатались нервы. Но нервы — не зубы, чего им шататься, они должны быть просто средством дл передачи информации, так сказать, проводами в человеческом организме. А провода разве виноваты? Виноваты импульсы, которые идут по проводам. А импульсы создает сам человек, похожий на электростанцию. В нормальном положении ток спокойно идет по проводам, а когда возникают импульсы, значит, где-то коротит, человек неправильно реагирует на слова, на положение вещей, на отношения с другими людьми.
Па однажды в шутку назвал Женю прагматиком, ма тотчас распушила перья, защищая своего цыпленка, и хотя точно он так и не выяснил, что означает это слово, на отца не обиделся, причин на то не было. Наверное, все-таки прагматик — это что-то вроде как практик, такой практичный человек, себе на уме, спокойный, уверенный в представлениях о жизни, плюющий на всякие мелочи, из-за которых все летит вдрызг, люди кричат и плачут. Он бы и хотел быть таким. За что же тут обижаться?
Но что тогда раскачивало его сейчас, черт побери, какая такая волна?
Будто он — лодка, привязанная к свае, ничего ему не грозит, пока хорошая погода, а вот закачало, и есть опасность, что или веревка порвется или разобьет нос об эту железную бесчувственную сваю.
Зинка, удивительная, настырная Зинаида, не убиралась из памяти — ее жалкая, полуголая фигура, злобные взрослые парни на диком пляже, а главное — грубая штопка возле пуговицы. Он не успел доплыть, все обошлось без него, и, хотя никакой его вины не было, Женя ощущал собственную вину — да, именно это чувство.
Чем больше он уверял себя, что не виноват, тем определенней чувствовал, как не по себе ему, как неуютно здесь, в лагере, среди этик ребят, как трудно будет разговаривать с Зинкой теперь и выносить ее взгляд или, хуже того, видеть, как она отворачивается стыдясь.
Ведь он совсем не такой, как они. И хотя вроде он ничего пока не сделал, чтобы выдать себя за детдомовца, не пришлось ему пока что врать, играть, как говорила Пат, ему было стыдно перед всеми сразу. Особенно перед Зинкой.
И так-то, вытаращит свои глазища — будто тебя допрашивает с пристрастием, раздевает догола, как на медосмотре. Вся эта история на пляже приключилась с ней, а Жене кажется — будто с ним. Ее опозорили, и над ним издевались. А он не сумел дать сдачи. И его переполняет злость. Впервые в жизни!
Вся его теория, будто нервы — просто провода, летит к черту. Вся! Словно борясь с чем-то никак не поддающимся в самом себе, Женя швырял и швырял камушки, но блинчики все не получались. За спиной по гальке проскрипели чьи-то шаги и замерли. Он решил не оборачиваться. Но что-то летело у него всё на свете. Он почувствовал взгляд, как будто кто-то к нему прикоснулся рукой. Положил ладошку между лопаток. Старый, известный способ! Раньше с ним такие шутки не проходили! Он был спокоен, даже равнодушен, и гипнотизер зря тратил свои энергетические запасы. Но сегодня его не гладили по спине, а стучали — повернись, повернись!
Он разжал руку, в которой держал камушек, и обернулся. Ну да, так он и знал. Зинка включила свои фары на полную мощность, стоило ему обернуться, приблизилась к нему совсем близко.
Женя почувствовал, что ноги и руки у него наливаются странной тяжестью. Ему хотелось произнести что-нибудь рассудительное, скомпоновать мысль из нескольких фраз, каждая из которых останавливает, заставляет задуматься и отступить, но у него ничего не вышло. Тогда он попробовал придумать вопросик погрубее, но Зинка опустила голову, и он со жгучей ясностью представил, как где-то под лопаткой лифчик на ней заштопан грубыми толстыми нитками.
Его опять обожгло жалостью к ней, и он сказал неожиданно для себя:
— Не думай об этом!
— Ты теперь презираешь меня?
— Не городи глупостей! — сказал он мягко, совсем не свои голосом.
И будто помог ей. Она торопливо заговорила, плача при этом. Женя никогда не видел, чтобы так плакали. Глаза у Зинки были широко раскрыты, и с нижних век, как капель с карниза, скатывались слёзы.
— Ты понимаешь, Женя, я никому не нужна, — говорила Зинка, глотая слова, торопясь, будто не веря, что он дослушаем ее до конца, — я наврала вам сегодня днем, никакой он не бандит, мой отец, это было бы очень хорошо, очень даже неплохо было, он, ты знаешь, хуже бандита, прямо изверг. — Она вдруг обхватила себя за плечи, закрыла глаза, пискнула. — Я не скажу! — Но тут же приблизилась к Жене на шаг, прошептала: — Нет, послушай. Только никому! Понял? Это тайна, такая страшная! Я утоплюсь, если скажешь!
Он поверил — такая чего хочешь сотворит.
— Не говори, Зин, — попросил Женя.
— Нет! Хочу, чтоб ты знал. Ты мне нравишься. Но это ничего не значит. Ты сейчас поймешь, как мне живется. Когда мне десять лет было, отец меня снасильничал! Понимаешь? Собственную дочь! Его посадили. А мать повесилась! Ты понял? Понял?
Женя, содрогнувшись, мельком подумал, что у девчонки совершенно железный характер. Сказав все это, выпалив жуткую свою историю, она не зарыдала, не отвернулась, а плакала по-прежнему, не закрывая глаз, и вовсю смотрела на Женю.
Он отступил на шаг, не зная, что сказать. Пожалеть? Но как — он не умел. Слов тут было мало, что значат какие-то слова, если у девчонки такое, такое… И как тут поможешь?
Женя закусил губу и стоял напротив Зины молча, настоящий остолоп.
— Ты испугался? — спросила она.
— Так не бывает! — сказал он наконец.
— Женя! — проговорила Зина, будто не расслышав его слов. — Теперь ты понимаешь, какая я! Испачканная! Никому не нужная! Скажи, как мне жить? Зачем? Ты думал о смысле жизни?