Он кивнул.
— Я тоже. И я понимаю, что мне не надо жить. Этот лагерь, красота вокруг, зачем все? Я всегда буду такой! Это уже никак не поправить!
— Забудь! — сказал Женя.
— Не могу! — выдохнула она. — Я никому никогда не буду нужна, ты понимаешь? У меня никого нет! И не будет! Зачем такая жизнь! Я тебе нарочно это сказала, понимаешь — нет? Я сказала и вижу, как сразу стала тебе противной. Да и днем тоже! Там, за забором.
— Не говори ерунды.
— Нет? Нет! — прошептала Зинка, и слезам ее, кажется, не было края. — Это правда!
— Хватит! — сказал Женя, вспоминая свое умение останавливать людей. — Забудь про это. Выброси из головы. Ничего этого не было. Ясно?
— Хорошо! — согласилась Зинка и вдруг добавила: — Но тогда обними меня. И поцелуй. Докажи, что я тебе не противна.
Женя замер. Ему будто поставили ножку на высокой скорости. Он твердо стоял на ногах, но вот теперь свалился. Свалился и не знал, что делать.
— Я не умею, — сказал он жалобно, совсем по-детски.
Тогда Зинка шагнула вперед, обняла Женю за плечи, прижила к его сухим губам свои соленые губы.
Женя стоял, опустив руки по швам, совершенно онемелый. Зинка целовала его неумело, но настойчиво и упрямо.
Жизнь в лагере напоминала марафонский бег, где стартом и финишем были день встречи и час расставания, но в отличие марафона напряжение было здесь не явным, а скрытым. По крайней мере для ребят. Времени на раскачку здесь не давалось, поэтому, грубо говоря, общее житье-бытье походило на процесс формовки армированного железобетона, когда на металлические струны, натянутые до определенного предела, насыпается жидкая бетонная масса, которая, застывая, кажется монолитной уже сама по себе, но всякий строитель скажет, что прочность такой плиты зависит не только от бетона, но раньше всего — от напряжённости, от силы арматурного натяжения. Приехавшие дети поначалу всегда были влажной и не очень уж прочной массой, но прилипая к вожатской арматуре, сливаясь вместе в общей жизни, они превращались в цельные и прочные отряды, вовсе не замечая огромного напряжения своих вожатых. Ребята жили весело, интересно, готовились к концертам, где каждый без исключен становится артистом, встречались с космонавтами, приехавшими погостить, несли бесчисленные дежурства и вахты, прибирали палаты и сам лагерь, выезжали поработать на ближний виноградник, маршировали на премьеру нового фильма и встречу с известными артистами, участвовали в читательской конференции по новой книге, писали стихи в укромных уголках, чтобы участвовать в поэтическом конкурсе, и еще добрая сотня забавных, важных, увлекательных дел и обязанностей превращала жизнь в цепь замечательных событий; такого наполненного и интересного, без передыху, существования никогда и ни у кого не было прежде, лагерь как бы приводил всех к простой, но важной мысли о том, что жизнь может и должна быть вот такой перенасыщенной, тогда многое сумеешь сделать еще в детстве, не дожидаясь взрослости, — только не ленись, не жги время попусту, если оно может дать столько счастливого и важного!
Если бы знали ликующие, радостные дети, какого напряжения стоит эта легкость, этот летучий, приподнятый темп взрослым, которые как будто и ничего такого особенного не делают, просто всегда рядом, всегда вместе, всегда беззаботны и тоже вроде бы отдыхают, а вовсе не работают.
Но таков уж был стиль, такая манера в этом лагере! Все взрослые трудности — только для взрослых. Ночью, после отбоя, можешь пойти к начальнику лагеря, который допоздна сидит в кабинете, освещенном настольной лампой с голубым абажуром, и можешь выплакаться или выкричаться, как уж угодно, а в ответ послушать тихие слова, не всегда решающие, но всегда успокаивающие, получить обещания или уйти без всяких надежд, но всё-таки испытав чувство облегчения, узнав и до того хорошо очевидные прописи о нужности твоего труда, о том, что срок командировки надо обязательно выдержать, что худа без добра не бывает, и все-таки — ты ведь чувствуешь, чувствуешь, «как пришел опыт, умение управлять детьми, ощущение их понимания — так ли уж это мало?» — и потом пройти по асфальтовой тропе, под неоновыми фонарями, успокаивая себя, глубоко и освобожденно вздыхая, прислушиваясь к жёстким звукам, какие издают крылья ночных мотыльков, бьющихся о стекло ламп…
Да, нетерпение взрослых имело право на разрядку только в нерабочее время и только не на виду у ребят — такое уж было железное здесь правило.
Павел и Аня шли по дорожке в вожатскую гостиницу после ночной исповеди у начальника лагеря, вдыхали пряный воздух, насыщенный запахом эвкалипта, всматривались в низкие звезды, моргающие прямо над кронами деревьев, вслушивались в стрекот цикад.
В сущности, Павел ничего не ждал от этого разговора, он просто рассказал о своих звонках, вот и все — так они условились. Аня увязалась с ним просто так, за компанию, была непривычно молчалива и в разговоре с начлагеря вставила всего лишь две-три реплики, хотя тот, разговаривая с Павлом, обращался все время к Ане — странновато проходила беседа, но что поделаешь, красивая женщина подобна магниту.
— Понимаете, — говорил начальник лагеря, — смысла разбираться в этом вранье нет, мы просто должны иметь в виду, что ребята сложны, хотят казаться лучше, а может быть, вот тут-то и надо им дать такую возможность, понимаете?
Аня согласно кивала ему, а он распалялся:
— Давайте закрутим их как следует на нашей центрифуге — Одно, другое, третье событие, отличное мероприятие, и — глядишь — они забыли все свои беды! Калейдоскоп лагерных дел способен затормозить воспоминание о прошлом, вы согласны? К тому же у нас нет повода обращаться к их прошлому. Уже понятно, вечер знакомства — это заминка, мы пока не придумали своей формы именно для таких ребят, есть над чем поработать в будущем, но теперь-то что об этом говорить. Наши скорости включены! Лагерь — это анестезия! За смену почти никто не вспоминает о реальной жизни, из которой они пришли.
— Да, да, — сказал Павел, — наш лагерь — это сон.
Вот-вот! — обрадовался начальник лагеря.
— Но рано или поздно они проснутся. Вы знаете, как разъезжаются ребята?
— Еще бы!
Что будет с этими?
— Будут вспоминать свой сон!
— А сейчас? — спросила Аня. — Что можно предвидеть? Начлагеря пожал плечами. Побарабанил пальцами по столу. — Надо следить за дисциплиной. И — море, вы понимаете? Море!
Ясно. Разговор пошёл уже не туда. Как бы кто не утонул. Очевидная, дамокловым мечом висящая опасность всегда и для всех вожатских поколений. Самая страшная кара.
Павел поднялся. В общем, он сделал то, что хотел. Отчитался за телефонные звонки. Начальник есть начальник, а дети — целый отряд! — на всю смену принадлежат ему, и что-то не очень верится, будто лагерная круговерть, существенная, в общем-то, сила, начисто лишит их памяти. И какой!
— Ты что молчала? — спросил он Аню, когда они вышли.
— Слушай, Павел Ильич, — сказала она в ответ. — Что ты все о работе да о работе? Или совсем ослеп? Посмотри, какая рядом с тобой женщина. Хоть бы какое покушение на нее совершил, что ли?
Он усмехнулся:
— Какой в этом смысл?
— А ты все смысла ищешь?
— Бессмыслица в таком деле — просто скотство.
— Ты не по годам серьёзен. Прямо дедушка в вожатских шортах.
Павел рассмеялся, покрутил головой:
— Ань, а ты кто?
— Твоя коллега, — парировала она.
— Ну, а на самом деле? Чего ты здесь делаешь, такая-то красотка? Да еще москвичка. Тебе бы по улице Горького с кавалерами гулять. На светских приемах блистать. Замуж выйти. За перспективного ученого! За дипломата, которого вот-вот в Европу пошлют. А ты с каким-то безродным подранком впустую флиртуешь? — Он рассмеялся. — Нет, Анечка, ты для меня — темный омут, дна не видать. Боюсь бесславно сгинуть.
Аня остановилась под фонарем. Голубая пилотка и плечи форменной рубашки позеленели от неестественного люминесцентного света.
— Боишься? — устыдила она Павла. — А еще герой, награжденный боевым орденом.