«Вот ты и увидел своими глазами, — сказал Павел самому себе, — как наступает сиротство».
Все остальные дни в сибирском городе слились для него как бы в один, напоминая стремительно мчащийся поезд, вагоны которого проскакивают мимо, смазываясь, сливаясь в зелёную массу, если ты стоишь под насыпью.
Одну сцену не забыть.
Кладбище, кортеж автобусов и легковых машин ещё втягивается, вползает в старую липовую рощу, под деревьями которой видны звёздочки и разнобой оградок, жёлто-синяя милицейская «Волга» обходит колонну, автобус, где возле гроба близкие, тормозит.
Павел видит, как Женин взгляд, устремленный на отца, переходит за окно, как он поворачивается всем телом к милицейской машине. Дверца распахивается, из неё выбирается сержант, помогает выйти женщине в черном вуалевом шарфе.
Автобус тормозит, не дожидаясь, когда выгрузят гроб, неприлично торопливо для такого момента Женя соскакивает вниз и бежит к женщине. Он бросается ей на шею, женщина склоняется к мальчику, они порывисто обнимаются, мать лихорадочно, точно боясь опоздать, целует сына.
Первую и, пожалуй, единственную фразу она сказала, когда Павел приблизился к ним и поклонился.
— Кто это? — спросила она Женю.
— Наш вожатый! Он приехал со мной! — ответил он, и тогда она вдруг сказала:
— Никому никогда не верь, сынок! Никогда! Никому!
Разве можно судить женщину в такой момент, в таком положении? И всё же Павел без конца возвращался к этим словам, сказанным в аффекте, в отчаянии; к жёлтой милицейской «Волге» и фигуре милиционера, скорбно склонившейся к женщине в черной накидке.
Никому, никогда, сказала она, вроде как завещала свое мрачное наследство.
Кому сказала? Сыну. Которому всегда желала добра.
Но этого ли надо было пожелать ему?
Павел был неотлучно возле Жени с тех пор, как сообщил ему горькое известие.
Женя плакал, но позже и как-то не по-детски устало, а вначале его глаза были сухи — он не понимал, о чём говорил вожатый. Понимание приходило с трудом, даже неохотно.
Они вместе ели, вместе ходили по улицам большого города, молча сидели на скамейках в скверах. Бабуленции было совсем худо, её хотели увезти в больницу, но она наотрез отказалась, и возле её постели круглые сутки по просьбе секретаря дежурили медсёстры, которые, едва она просыпалась, кормили её и сразу делали новый укол, от которого она опять засыпала.
Делать дома было нечего. Полированные поверхности шкафов и столов в домашнем музее покрывались пылью, а Женя с Павлом бродили по городу, точнее по его окраинам.
В центре к Жене раз или два подходили дети его примерно возраста, какая-то очень видная девочка и два пацана, одетых в неброские, но всё же заметно отличные наряды, которые выделяли их среди остальной ребятни в шумной городской толпе, говорили утешительные слова, которые Женя, согласно кивая, слушал, и тут же торопливо исчезали, и на лицах этих уходящих Жениных сверстников Павел видел следы явного удовольствия собой, исполненными обязательствами. А потом к Жене прильнула дородная шумливая дама, очень яркая на вид, нажимая на чувства, принялась плакать, приговаривая: «Бедный мальчик! Бедный мальчик!» — после чего они пошли в сторону тихих улочек, водозаборных чугунных колонок, в сторону женщин, полощущих бельё прямо на зелёной траве, возле серых, морозами прожжённых заборов, и тут Женю никто не узнавал, никто не припадал, чтобы выразить своё сочувствие.
Павел тоже не находил слов. Вернее, он их не искал.
Он просто жил рядом с Женей и лишь однажды предложил: — Давай вернемся в лагерь. Я договорюсь с нашим начальником, ты побудешь ещё одну смену.
— Как кто? — спросил равнодушно Женя.
— Как сверхплановый пионер, — нашёлся Павел.
— А! — коротко произнес Женя, и было в этом одном-единственном звуке столько иронии, что Павел стушевался, вспотел. Поправился:
— Как мой брат!
— Спасибо, Пим, — ответил серьезно Женя, беря Павла за руку. Впервые он так назвал вожатого, но очень хорошо сказал необидно, как младший брат, в самом деле.
— Спасибо, великодушный человек! — проговорил Женя. И спросил: — А как же бабуленция?
Они прошли ещё несколько шагов, мальчик остановился.
Он повернулся к Павлу и посмотрел ему в глаза. Очень взрослым получился этот взгляд.
— До сих пор, — сказал Женя, — я жил у них за спиной. Теперь я должен подумать о бабушке.
Он отвел взгляд куда-то в сторону, зажмурился, будто от яркого света, прибавил:
— И о маме.
Они двинулись дальше, и чуть погодя Павел сказал:
— Если будет трудно, Женя, напиши. Я прилечу.
И Женя ответил. Хотя мать советовала ему другое.
Женя ответил:
— Я тебе всегда верю, Пим. Они обнялись.
И ещё раз обнялись. Перед отлётом.
В аэропорту, перед чертой, за которую вход провожающим запрещён, они обнялись снова, и Павел неожиданно для себя сломался. Плечи его дрогнули, и он крепко прижал Женю, чтобы тот не увидел слабости старшего.
И тогда Женя, обнявший его где-то возле пояса, сказал погрубевшим голосом:
— Держись! — И добавил: — Передай привет всем нашим!
«Всем нашим!»
Павел никак не мог забыть этих слов. «Всем нашим!»
В самолёте он накрепко забылся — пять дней и пять почти бессонных ночей пролетели, промчались после короткого, как удар, звонка в дверь. И теперь Павел выключился, едва коснулся спинки авиационного кресла.
Тот будто ждал его!
Выскочил из-за камня, в почерневшем, но когда-то, видно, нарядном халате, с автоматом в руках и дал ту бесконечно длинную, последнюю очередь.
Свинец цвиркал справа и слева, сейчас, через мгновение, он врежется в человеческое мясо — в грудь и в живот — Павел проснулся, дёрнувшись от ударов. «Неужели, — подумал, просыпаясь, — он так и будет стрелять в меня всю жизнь?»
Сойдя с самолета в Москве, он пошёл к почте и, набрав пригоршню пятнашек, позвонил в лагерь.
— Что у нас нового? — спросил он начальника лагеря.
— Возвращайся скорей, — ответил тот. — У нас Аня уволилась. Твоя напарница.
— Вот как, — произнёс сухо Павел.
Где-то там, в телефонных проводах, опутавших пространства, слышались невнятные голоса, чей-то смех. Тяжело дышал начальник лагеря.
— Что молчишь? — спросил он. — Тебе спасибо за всё, телеграмму я получил, ну да мы ещё поговорим.
— Поговорим, — согласился Павел. И вдруг попросил: — Вас не затруднит напомнить мне телефон Ани?
Начлагеря хмыкнул, прикрыл трубку ладонью, крикнул кому-то, чтобы дали телефон и адрес, продиктовал с чьих-то слов.
— Так возвращайся скорее, — не напомнил, а попросил.
— Сегодня вылечу, — ответил Павел. И повторил Женю Егоренкова: — Передай там привет… Нашим.
Потом он позвонил Ане. Она сняла трубку тотчас, будто ждала. Павел молчал, запоздало обдумывая первую фразу, она спросила:
— Это ты, Паша? В Москве?
— Да, — проговорил он. — Ты сможешь приехать? — Да, — ответил он.
— Возьми такси, — попросила Аня.
Он вышел на улицу. Было солнечно, жарко, многолюдно, у стоянки такси изгибалась длинная очередь.
Павел голоснул первому же проезжавшему частнику, тот охотно притормозил.
Он назвал адрес.
Частник оказался толстым, мордастым дядькой в синтетической шляпе с дырочками, улыбчиво поглядывал на Павла, потом спросил:
— Кто будешь, паренек?
— По профессии? — А вы угадайте, — отшутился тот.
— Солдат?
— Уже нет!
— Студент?
— Ещё нет!
— Тогда сдаюсь.
— Пионервожатый.
— Кто? — не понял толстяк.
— Пионервожатый! Вожатый! — сказал раздельно Павел, а толстяк рассмеялся:
— Тю! Что за профессия! Это ты, паренек, несерьёзно.
— Может быть, — ответил Павел и уставился за окно. Земля, усыпанная полевыми цветами, кружилась там гигантским кругом.
Земля, предназначенная для радостей, а не для бед.