Цахариас был в некоторой тревоге от такого неожиданного поворота. Губы у него не успевали остынуть от поцелуев, глазам все время мерещились укромные углы по задверьям, приют объятий страстных, и чердачная лестница, место их свиданий. На уроках он порою впадал в сонное забытье, то и дело запаздывал с объяснением учебного материала, рассеянно слушал при опросе, а сам в это время исчерчивал промокашку заветными словами «Филиппина» и «люблю тебя», но, вместо того чтобы писать эти слова в их обычной последовательности, он, оберегая сердечную тайну, разбрасывал буквы по всему листку согласно специально для этого изобретенной системе потайного письма, зато чтением записи и восстановлением магических слов он лишний раз доставлял себе удовольствие.
Все мысли его были поглощены Филиппиной, однако лишь той Филиппиной, которая в любую минуту готова была ответить на его страсть: любовница из дверных закоулков, с которой на людях он вел обыкновенные человеческие разговоры об обедах и разных хозяйственных нуждах, для него раздвоилась, в представлении Цахариаса это были отдельные существа —имя одного он, тоскуя, писал на промокашке, к другому оставался так же безразличен, как к любому предмету домашней обстановки. Может ли хоть одна женщина спокойно и ничего не замечая мириться с таким отношением? Нет! Если бы в душе она даже сама питала сходное чувство, она все равно не могла бы этого потерпеть, вот и Филиппина заметила и не стерпе-ла. В один прекрасный день она вдруг взяла и высказала свою женскую догадку в подвернувшихся нечаянно, удачно найденных словах: «Ты любишь только мое тело». Она, конечно, и сама бы не могла сказать, что еще в ней можно полюбить, и даже, скорее всего, с удивлением отвергла бы всякую иную любовь, но об этом ни он, ни она не догадывались, а сформулированный ею факт оба восприняли как личную обиду.
Цахариас отнесся к ее словам серьезно. Если прежде любовная игра начиналась у них после обеда, когда Цахариас возвращался из школы, а мамаша Филиппины отправлялась куда-нибудь по своим делам, в утренние же часы вследствие относительной неумытости амурные похождения с обоюдного молчаливого согласия исключались по соображениям эстетического порядка, то отныне Цахариас старался доказать универсальность своего чувства тем, что распространил его изъявления и на все остальные часы. Поспешно глотая кофе, подаваемый ему незадолго перед уходом в гимназию, он с этого дня неизменно нашептывал ей что-нибудь задушевно-страстное, а свидания на чердачной лестнице, во время которых раньше лишь торопливо сливались в бесконечном поцелуе уста, зачастую тоже использовались теперь иначе: нежно прильнув друг к другу, любовники молча замирали, мечтательно сплетя руки. Когда же по вечерам им случалось остаться наедине в пустом доме (частое отсутствие маменьки, очевидно, объясняется чиновничьей пенсией, на которую имеет право Цахариас), то и эти часы больше не растрачивались попусту на бешеные объятия, потому что Филиппина настаивала, чтобы Цахариас, несмотря на ее присутствие, занимался проверкой тетрадей; обыкновенно он располагался с ними за обеденным столом, над которым висела керосиновая лампа, и, пока он работал, Филиппина на цыпочках, чтобы не мешать, возилась около резного буфета, переставляя посуду, и лишь изредка подходила к Цахариасу, с тем чтобы, не смущаясь чешуйками перхоти, поцеловать в макушку его русую голову, склоненную под лампой; иногда же она до-верчиво присаживалась подле и, положив руку ему на плечо или на ляжку, проводила с ним несколько минут в задушевном молчании.
Однако сии духовные эмпиреи, в которые временами стала воспарять их любовь, не могли все же избавить их от чувства душевной неустроенности, неизбежно возникающего от сознания невыполнимости взятой на себя задачи. Впрочем, душевная неустроенность — не то слово: Цахариас, перед которым стояла задача неуклонно нагнетать силу своего чувства, на самом деле близок был к полному отчаянию. Если когда-то первое признание, слова «Я люблю тебя» при всей их неожиданности как бы сами собой слетели у него с языка, то сейчас он почувствовал себя неспособным вкладывать в них все больше и больше пафоса: не так-то просто оказалось овладеть арсеналом возвышенных чувств, и вот, хотя Цахариас по-прежнему продолжал исписывать промокашки словами «Я тебя люблю» и именем Филиппины, однако перестал вкладывать в это занятие столько души и даже разучился восстанавливать зашифрованные слова, отыс-кивая их среди искусно рассеянных по листку букв; зато он внимательно выслушивал ответы своих учеников и раздражался, оттого что они ничего не знают. Постоянное эмоциональное перенапряжение привело к тому, что у него нарушилось привычное восприятие всего сущего: если прежде его собственное существование зиждилось на тех скромных математических знаниях, которыми он ссужал своих учеников, на одежде, которой он обзаводился, руководствуясь определенными почтенными правилами, на уважении к чинам и званиям, которое он неукоснительно выказывал в отношениях с сослуживцами и начальством, то теперь вдруг все эти несомненно важные вещи, к большому огорчению Цахариаса, перестали быть частью его личности; поставленная Филиппиной задача на деле оказалась не просто неразрешимой — она оказалась бесконечной, ибо любить не только ее тело означало стремиться к бесконечно удаленной точке; но, сколько ни напрягай для этого все силы бедной земной души, все будет напрасно: пускай бы твоя живая душа даже отрешилась ради этой цели от всего, что до сих пор составляло смысл ее существования, пускай бы она отказалась от всех ценностей, которые накопила в процессе метафизического постижения мира, но, столкнувшись с недосягаемой целью, она неизбежно должна отчаяться в своих усилиях и прийти к безнадежному отрицанию как себя самой, так и всего чудесного феномена собственного сознательного бытия.