А. сказал:
— Церлина любит вас, баронесса.
— Она мне этого не прощает,— промолвила баронесса, — ни она, ни дочка мне этого не прощают.—И повернула к нему раскрытые ладони, словно показывая, сколько ласк они подарили и сколько приняли, — Церлину насилу удалось уговорить, чтобы она перешла в мой дом, сперва ведь она и девочку невзлюбила.
Под прозрачностью невесомого, как вздох, тонкого небосвода, среди земли, пересеченной дорогами и рельсами железнодорожных путей, притаился город — кусочек густо обжитой земли; а между лужайкой сквера и зеленым садом притаился дом, составляющий вместе с другими домами единство площади; а меж мертвых, неподвижных стен дома протянулись связующие нити от человека к человеку и неизменные нити речей, источаемых устами и вбираемых ухом,- вздохи, пронизывающие собой всепроникающий вечный эфир, в котором стоит радуга.
— Первые звезды,:—произнес А. и указал на окно.
Ласковая твердыня шелковистого блеска в небесах померкла, и они обрели глубину, зеленый цвет сменился матово-сиреневым; небо вздохнуло, ибо близился час его силы, близилась ночь.
— Скоро уж и Хильдегард вернется,— сказала баронесса и встала с кресла.— Пора нам зажигать свет.
Стояла она нетвердо, неся на исхудалых, должно быть, ногах тяжесть старого тела, которое давно когда-то выносило дочку, и рука, прежде когда-то любящая, обхватывала набалдашник палки. Пространство комнаты было темным, лишь три оконных проема светлели, не освещая помещения, и дверь, которая вела гуда, где находились спальни, висела на своих петлях закрытая.
И поскольку внешние силы властно вступили в свои права, поскольку с наступлением ночи человеческим связям со всех сторон стала угрожать опасность, то следовало поскорее включить все, что еще оставалось снаружи, в неразрывную связь всего сущего, пока она не порвалась; и А., из боязни, как бы вспышка света не повлекла за собой разрушения, поторопился спросить:
— Вы позволите мне привезти с вокзала мой багаж?
Помедлив секунду, баронесса сказала:
— Сейчас придет Хильдегард... Зажгите, пожалуйста, свет, выключатель возле двери,—Она произнесла эти слова так, словно ей не хотелось, чтобы их застали вдвоем в потемках. — И позвоните уж заодно Церлине.
Он сделал, как ему было сказано; электрическая лампочка, окруженная хрустальными подвесками старинной люстры во вкусе бидермейера, разливала довольно рассеянный свет; углы комнаты, утопавшие во мраке, проступили теперь наравне со всем остальным, что в ней было; комната, лишенная тайны, приобрела суровый вид, и сразу же стало понятно, что в ней царит суровый мужской дух, неблагосклонный ко всяческой таинственности, а осиротелые женщины по-прежнему находятся у него в подчинении. А. даже ощутил на себе испытующий взгляд невидимых, правда, глаз, ибо и баронесса, и Церлина, которая пришла затворять окна, обе, казалось, были поглощены чем-то другим, давно прошедшим. Однако в этот миг прозрачно-тонкой тишины и напряженности послышался звук открываемой входной двери.
— Это Хильдегард,— сказала баронесса.
— Не буду мешать вашей беседе,— сказал А., собираясь уходить.
— Прошу вас, побудьте здесь,—остановила его баронесса.— И позвольте нам лишь ненадолго оставить вас одного.
Баронесса вышла. Церлина задернула занавески и старательно расправила, чтобы они висели красивыми складками. Выражение у нее было такое унылое, словно ей все опостылело. А. старался пой-мать ее взгляд, но она отводила глаза. Однако же, перед тем как уйти и оставить его в одиночестве, она взяла с письменного стола баронессы газету и подала ему. Потом она зажгла торшер, который освещал устроенный возле печки уголок с креслами, погасила верхний свет, и благодаря ее стараниям А. мог расположиться в кресле с газетой прямо-таки по-хозяйски.
Но читать ему не хотелось. Газета, последнее напоминание о девушке из киоска, была частью внешнего мира, в то время как его пространство сузилось до пределов освещенного круга под лампой. А. сидел в кресле, наклонясь, небрежно свесив между коленей газету в равнодушно опущенной руке. Внутреннее «я», заключенное в склоненной голове, взирало на туловище, раздваивающееся снизу на левую и правую ногу; только оно и было освещено, хотя к самому «я» и не имело никакого отношения, а самое «я», плотно погруженное во тьму своего ночного окружения,— это «я» было одиноко.