Выбрать главу

Это величайшее из всех восстаний человеческих. И не понимающий религиозной глубины Чаадаева Герцен все-таки прав, когда вписывает имя его в русский революционный синодик. И не правы новейшие исследователи, когда стараются это имя оттуда вычеркнуть.

Пусть для самого Чаадаева политика — в чужом пиру похмелье; пусть малодушно уверяет он, что 14 декабря — «огромное несчастие, отбросившее Россию на полвека назад», он все-таки учитель и пророк Декабрьского восстания.

Россия вспрянет ото сна,И на обломках самовластьяНапишут наши имена!

Во всяком случае имя Чаадаева с этих обломков никто не сотрет.

V

«Недавно мир жил в спокойной уверенности в своем настоящем и будущем… В этом счастливом мире всего мiра, в этом будущем я обретал мой собственный мир, видел мое собственное будущее. И вдруг случилась глупость одного человека… И вот спокойствие, мир, будущее — все разлетелось прахом… У меня, я чувствую, слезы навертываются на глаза, когда я смотрю на это великое бедствие старого, моего старого общества. Это всеобщее горе, обрушившееся столь внезапно на мою Европу, усугубило мое личное горе», — писал Чаадаев Пушкину по поводу июльской революции 1831 г.

«Моя Европа» — этого никто из русских и, может быть, даже никто из европейцев не говорил так, как Чаадаев. «У нас две родины — наша Русь и Европа» (Достоевский). Нет, не две, а одна. Одна земля — «земля ничья — земля Божья», это чувство всемирноcти — русское народное чувство по преимуществу.

Славянофилам, ученикам немца Гегеля, Чаадаев кажется изменником России, каким-то чужеземным «оборотнем». Но ведь и Петр, и Пушкин — такие же оборотни. Способность к превращениям, перевоплощениям из одного национального тела в другое — есть тоже русская способность по преимуществу. «Быть русским — значит быть всечеловеком», — говорит националист Достоевский. И славянофил Тютчев как будто отрекается от родины:

Ах, нет! Не здесь, не этот край безлюдныйБыл для души моей родимым краем…

И Герцен, и Бакунин, и Вл. Печерин, и Л. Толстой, и Вл. Соловьев — все они, подобно Чаадаеву, «русские бегуны», «странники», «здешнего града не имеющие, Вышнего Града взыскующие».

Нет у вас родины, нет вам изгнания…

В них во всех совершается тайна русской безродности, бездомности. Как будто измена родине, а на самом деле наибольшая верность ей. В них во всех совершается тайна русской всемирности.

Всемирность — не космополитизм, не международность, не бледная немочь, бескровность нации, а кровь ее, самая красная, самая жаркая; не отрицание народности, а ее утверждение высшее, ибо только во всемирности народность исполняется.

Да, все они — самые русские из русских людей.

Слишком ранние предтечиСлишком медленной весны…

И самый ранний — Чаадаев. Самый несовременный своему времени, самый будущий.

«Совершается великий переворот… Рушится целый мир… Разве это не конец мира?» — пишет он в том же письме к Пушкину об Июльской революции.

Каждый переворот всемирно-исторический есть горный перевал, откуда открывается последний горизонт, конец всемирной истории — то, что христианство называет «кончиной мира», «Апокалипсисом». Чувство всемирности и есть «чувство конца».

Вот почему такая грусть и радость в глазах Чаадаева. Как будто они уже видят то, чего ничьи глаза еще не видели; как будто уже отразилось в них видение Конца.

И в этом он — самый русский из русских людей. На вопрос, что такое русский народ в религиозном смысле, можно бы ответить: народ, наиболее предчувствующий «конец всемирной истории», наиболее ищущий «всемирного соединения людей» — Града Божьего, Царства Божьего.

«Adveniat regnum tuum. Да приидет царствие Твое» — эту молитву всю жизнь твердил Чаадаев.

В наши дни — дни всемирного разъединения людей, всемирной войны — эта молитва самая забытая, невнятная и как будто ненужная. Но «мы не увидим спасения, пока из наших недр не исторгнется крик боли и раскаяния, отзвук которого наполнит мир» — эти слова Чаадаева можно бы повторить сейчас уже не только о России, но и о всей Европе, о всем человечестве.

Вот почему так близок нам сейчас этот странный человек с бледным и нежным, как из воска, лицом, с глазами радостно-грустными и с вечной молитвой на устах: «Да приидет Царствие Твое».

УБИЙЦА ЛЕБЕДЕЙ

Изучая естественные науки, знаменитый доктор Трибулá Бономе узнал, что лебеди поют, умирая. И ему захотелось послушать эту музыку.

В дремучем, покинутом парке, под тенью вековых деревьев, нашел он древний, священный пруд, где двенадцать тихих птиц скользили по темному зеркалу вод. Черный лебедь сторожил их по ночам, бодрствуя, с широко открытыми глазами; в длинном, розовом клюве он держал гладкий камень, который ронял в воду при малейшей тревоге, и, услышав падение, разлетались лебеди.

Однажды в осеннюю темную ночь, томимый бессонницей, Бономе встал и оделся в нарочно приготовленное платье: огромные гуттаперчевые сапоги на теплой подкладке, продолжавшие, без швов, непромокаемую куртку, такую же теплую, с парой стальных рукавиц, средневековым доспехом рыцарским (он приобрел его у продавца древностей). Нарядившись так, он вышел из дому, подкрался к пруду, погрузил в воду сперва один сапог, потом другой и пошел в воде — пруд был мелок, вода по пояс — с величайшей осторожностью, удерживая дыхание, чтобы не разбудить чуткого сторожа. Подойдя к нему и улыбаясь во мраке, начал царапать тихонько-тихохонько гладкое стекло воды, едва прикасаясь к нему указательным пальцем стальной рукавицы. Это царапанье было так слабо, что спящий лебедь, не просыпаясь, только прислушался. И, почуяв опасность, бедное сердце его забилось в ужасе.

И все остальные лебеди, не слыша падения камня, но чуя недоброе, расправили волнообразные шеи из-под серебряных крыльев, и сердца их забились в смертной тоске. И, слушая это биение, добрый старик упивался их ужасом.

— Как приятно поощрять художников! — шептал он, разнежившись.

Вдруг утренняя звезда озарила сквозь ветви черные воды, и белых лебедей, и отважного рыцаря. В то же мгновение испуганный сторож выронил камень… Но поздно! Испустив ужасающий крик, с протянутыми руками, с поднятыми когтями, кинулся убийца в стаю лебедей. Быстро сжимались железные пальцы и, вонзаясь в тонкие шеи, ломали их.

И душа умирающих возносилась бессмертною песнью. А благоразумный доктор, улыбаясь этой чувствительности, наслаждался музыкой («Убийца лебедей», Вилье де Лиль-Адан[37]).

Душа современного мещанства — благоразумное безумие, просвещенное варварство — таков смысл этой легенды.

Цеппелин, кидающий бомбы в Национальную библиотеку, пулемет, громящий Венеру Милосскую, двадцатидюймовая гаубица, разрушающая Реймсский собор, — все это подвиги знаменитого доктора: стальные пальцы, быстро сжимающиеся на тонкой шее лебедя.

Просвещенное варварство ставит вопрос не о каких-либо частях или свойствах, а о самой сущности современной культуры: неужели и вправду вся она — только лебединая песнь, услаждающая слух знаменитого доктора? Неужели и вправду едиными устами, единым сердцем исповедует современное человечество национализм, как последнюю истину?

По плодам узнаете их: национализм — дерево, милитаризм — плод; национализм — душа, милитаризм — тело. Не бестелесность, призрачность всякого тела — исходная точка современной гносеологии.

И «положительный» доктор — самый призрачный из призраков.

вернуться

37

Вилье де Лиль-Адан Филипп Огюст Матиас (1838–1889) — французский писатель.