Перечитав все уже написанное для начала, прихожу в отчаяние. Почти ничего не получилось, несколько снежинок мерцает в кильватерной струе несуществующего поезда. Я не замахиваюсь на многое. Стопка этих желтоватых листов отнюдь не претендует на роль энциклопедии тогдашней московской жизни. Нет, надеюсь, там ни одной общественно полезной идеи. Цель моя частная, праздная и в высшей степени эгоистическая.
И потом у каждого свои приемы. Размышляя, например, о природе прозы, я чувствую, что не теряю времени. Те несколько часов, в течение которых я старался понять, почему из моего сознания выветрилось полмесяца после приключения в филологической келье, не отдалили меня от сути описываемых событий. И это не фигура речи. В противном случае я бы просто занимался самообманом. Время содержания/время выражения — тайна этого соотношения лежит у входа в тайну прозы. Она превыше метаформы и диалога. Отец Сергий идет отрубать себе палец, и если тут же поставить следственный эксперимент, то секундомер покажет, что эта отчаянная процедура занимает ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прочитать о ней в изложении Льва Толстого. В то же время каждая секунда какого-нибудь эпилога может содержать в себе в сжатом состоянии годы и годы. Сгущением и разряжением времени — вот чем занимается прозаик в угоду своему подозрению о красоте. Есть, есть такая гора, сидя на которой вдруг поймешь, что время — просто часть ландшафта. Время года? Вон стоят четыре рощи, различные только состоянием крон своих деревьев.
Ведь не мог я не звонить ей по нескольку раз на дню? И, видимо, звонил. Не могли мы не встречаться? И, должно быть, встречались. И вот я, страстно вознамерившийся воссоздать максимально полный, желательно даже телесный образ этой истории, не могу вспомнить ни одной живой детали, связанной с ее главной героиней. Кажется, она рассказывала что-то об отце. Или это было позже. Рассказы об отце можно вставить куда угодно, они везде смотрятся одинаково уместно.
На одеянии Мнемозины полно неожиданных складок, у муз свое представление о моде. Одно я могу сказать с математической определенностью — в эти дни мы ни разу не оказывались с Дарьей Игнатовной в постели.
Конечно же, я поспешил прибегнуть к помощи Иветты — надо же было выяснить, что, собственно говоря, произошло между мною и этой аспиранткой. Из первого же разговора я понял, что подруги все уже подробно обсудили. Каждое слово Иветты стыдливо косилось в сторону кровати, застеленной коричневым пледом. Голос ее как бы исхудал: тяжелая работа — взвешивать слова. Бедная Иветта считала себя ответственной за все происходящее между мною и ее подругой, ведь мы встретились на ее территории. Странно, но я чем дальше, тем больше считал ее своим союзником, в моем понимании она перешагнула известную социальную пропасть в нужном направлении, о чем свидетельствовал ее брак с безродным, хотя и колоритным Тарасиком. Но тем не менее слишком уж ей доверять было несколько самонадеянно. Может быть. Был здесь и неосознанный расчет. Заходя в своих откровенностях как можно дальше, я, веря в оригинальную честность Иветты, был уверен, что моя саморазоблачительская щедрость будет оплачена полновесными сведениями из тайников противоположной стороны.
Трудно судить о степени Дашиной откровенности в разговорах с подругой, хотя вообще в обмене мнениями на интимные темы женщины, как правило, откровенны необыкновенно.
Иногда этот информационный канал действовал великолепно, давая мне отчетливое представление о настроении, мыслях и планах Дарьи Игнатовны, иногда от него было не больше проку, чем от старого обмороженного почтового ящика, забытого на подмосковной свалке. Даже между дружескими странами вполне допустима разведывательная деятельность. То, что мы говорили с Дашей друг другу открыто, носило дипломатический характер. Проведя в задушевной, увлекательной, часто очень откровенной беседе со своей любовницей целый вечер, я жадно ждал телефонных комментариев Иветты, и только после обсуждения всего происходящего с нею считал, что я понимаю, где именно нахожусь — на седьмом небе или на морском дне.
Даша тоже, безусловно, знала о наличии этой системы, и это ее, кажется, полностью устраивало. Должно быть, она с ее помощью держит меня под контролем. Иветта же со временем запуталась в паутине своих добродетельных усилий и не могла по собственной воле выйти из игры, не нарушив равновесия интересов. Несколько раз я сам собирался все это разрушить, не являлся к Тарасикам и не звонил к ним, но после двух-трех дней воздержания начиналась «ломка». Даже лежа в постели с Дашей, я чувствовал, что тону, что ничего не понимаю, все ненадежно. Мне нужен был инструмент для обуздания ее полной покорности. Ее покорность была мне подозрительна, ее страсть неуловимо пахла предательством, в ее искренности всегда мне мерещился издевательский отсвет. Я не считал ее представительницей более слабого пола. Мы были честными партнерами в деле взаимного сексуального обеспечения. Трудиться с ней на пару на этой ниве было одно удовольствие. Она все понимала с полуслова, когда нужно, она была неутомима, когда нужно — терпелива, в таких условиях было бы свинством выполнять свою часть работы спустя рукава.