Я начал сочинять этот квазипанегирик давно, еще до начала знакомства с Дашей, и вчера как раз закончил. Я взял его с двери в руки и начал, Перечитывая его раз за разом, наливаться яростью. Да, черт побери, пишу я мало. И данный конкретный текст вряд ли можно поставить в один ряд с «Парусом» или «Памятником». Но я не позволю запрягать себя в беспросветную телегу литературного поденщичества. Что имелось в виду под этим криком души — громоблистающий Игнат Северинович, лишь слегка потянув свои далеко не самые драгоценные связи, вывалит мне на эту облупившуюся дверь мешки подстрочников, хранящих неотвратимую мудрость хлопковых оазисов или виноградного рая. Несколько примеров подобного сотрудничества услужливо ожили в моем сознании. Да и Тарасик, если вдуматься, в обмен на укрощение своей самобытности выторговывает стойло с облегченным режимом.
Это был бунт. В значительной степени он носил превентивный характер. Эскизы моих кандалов еще только готовились к рассмотрению на семейном совете. Меня самого поразила яркость и непосредственность моего возмущения. И чем внимательнее я рассматривал тень, отбрасываемую приближающейся угрозой, тем отчетливее была моя решимость умереть на самых передовых границах своей независимости.
Я горячил себя, я разгуливал по квартире, потрясал своим последним стихотворением как свидетельством своих особых прав и произносил длинную, чрезвычайно язвительную, полную громогласных обличений речь. Я многократно повторял самые удачные реплики, голос мой гремел и орлил, стелился и жалил. Десять, двадцать раз я уничтожил противную сторону со всеми ее хоть и безмолвными, но отвратительными аргументами. «Что, купили меня? Меня?! Мою бессмертную душу?!!»
Но угаром этого бунта я не был отравлен полностью и насквозь. Пока я, мефистофельски хохоча, топая ногами и ввинчивая указательный палец в воздух, носился по квартире, я же сидел в полураздавленном кресле, с тихим интересом наблюдая за происходящим. Бунтующий человек прекрасно знал, что за ним наблюдают (как, впрочем, всегда и везде), и от этого распалялся еще больше. Значительная часть правды была на стороне бунтовщика, но он при всем этом был смешон и догадывался об этом. Взгляд сидящего становился все ядовитее. Голос бунтаря все больше походил на звериный рык, но одновременно он обессилевал. И тогда, чтобы сразу покончить с этой внезапной двойственностью, он (разумеется, я) сорвал трубку телефона и послал возмущенный звонок по слишком известному номеру. Услышав же Дашин голос, произнес речь примерно следующего содержания. Причем ровным, уравновешенным тоном:
— Ты знаешь, нам лучше расстаться. Пока дело не зашло слишком далеко. Ты ведь умная девушка и понимаешь, до какой степени мы друг другу не пара. Главным образом, я тебе не пара. Я не буду расшифровывать, что я под этим понимаю, но думаю, ты сама догадываешься. Мы… не будем больше встречаться.
— Ты… меня бросаешь? — В голосе Даши звучал настолько натуральный ужас, что сидевший в кресле скептик вскочил, чтобы предотвратить совершавшееся преступление против человечности и здравого смысла. Но весьма смущенный бунтарь уже успел буркнуть:
— Да, — и бросил трубку.
Не успели обе половины моего явно шизофренического в этот момент «я» воссоединиться, раздался звонок телефона. Рука рванулась к нему, но тут же увяла, пораженная изнутри быстродействующим сомнением.
Звонки следовали один за другим, еще висела в комнате тень одного — сверлил воздух следующий. Удивленный, нервный, умоляющий, дрожащий, звонок сквозь слезы. Я хотел снять трубку, чтобы, нажав рычаг, отрезать себя от Даши длинными гудками, но не стал этого делать. Это было бы, во-первых, оскорбительно, а во-вторых, это звучало бы как дополнительное, маленькое и совершенно излишнее «нет» к «НЕТ» гигантскому, решительному, окончательному. Да, и в-третьих, если человек после разрыва настаивает на разрыве, значит, он не уверен в себе.
Телефон смолк. Так быстро устала, одновременно удивился и испугался я. Нет, просто заново набрала номер.
Я тихонько встал со своего развратно вихляющего кресла, пошел на кухню и напился с жадностью преступника. Стуча зубами о носик чайника. При этом я косился на панораму освещенных окон. Они странным образом символизировали для меня блеск и многообразие жизни, и я казался себе отрезанным от всего этого великолепия, покинутым и жестоко обманутым. Из глаз совершенно непроизвольно потекли слезы. И так обильно, будто чайник был полон ими.