Один отраженный свет этих речений вчера подвиг меня на взрыв негодования и бунт. Высказанные же впрямую, в самой натуральной непосредственной форме, они меня парализовали.
Всякая история любви в той или иной степени — борьба самолюбий. Если это верно, то серым февральским днем я потерпел тяжелое поражение. Острога этого ощущения была скрашена тем, что победитель пригласил меня отпраздновать это событие вместе. И поблизости от того места, где было пролито столько слез и слов. То есть в моей кровати.
Даже на фоне нашей всегда очень напряженной и изобретательной постельной практики ночь (собственно, день) примирения выделялась весьма и весьма. И не столько по части акробатических новинок или энергетических выплесков. Изменилась расстановка половых сил. Я был избавлен своею барыней от ежедневной барщины. Разработанный ритуал был отринут (как оказалось, лишь на время), и я, привольно распластанный, подвергся ласковой агрессии, перешедшей в нецеломудренную оккупацию.
Я должен был бы находиться на эфирной вершине блаженства, но странным образом чаще ощущал не уколы наслаждения, а холодные прикосновения тревоги.
Когда физические силы представленных в постели сторон были исчерпаны, Даша не позволила эротическому процессу замереть. Явилось тут же из ее сумочки очередное послание старого стиховеда. Мы вместе читали его строчка за строчкой. И комментировали. Дашин комментарий носил скорее ханжеский характер, а мой был демонстративно скабрезен. Мне было совсем не весело, но я считал, что веселиться или, по крайней мере, выказывать себя беззаботным весельчаком обязан. В результате наших совместных усилий создался очень живой, ощутимый образ вздыбленного безнадежным возбуждением старикана. Даша считала, что в таком состоянии он и не опасен, и полезен.
— Должен же кто-то написать мою диссертацию.
Чтобы противостоять этой раблезиански развесистой образине с полными штанами зарифмованной пошлятины, я вытолкнул на сцену непременного своего Вивиана Валериевича. Его разночинская субтильность, его вдохновенная, но немного непромытая мечтательность были тоже крайне забавны. Он неприятным пальцем поправил на носу круглые очки и, боязливо оглянувшись, забормотал что-то о госпоже де Помпадур.
Но тут зазвонил телефон, и Дубровский спокойным, убийственно спокойным голосом спросил меня, почему это я не на работе. Я захрипел:
— Дубрик, дружище, извини гада, за… за…
— Ты хочешь сказать, что заболел?
— Я умер.
Разговор был не самым приятным из того, чему суждено было случиться со мной тогда. Даша заторопилась домой. Я не посмел высказать ей своего желания: как чудесно было бы провести расслабленный уютный вечерок вместе, приготовить что-нибудь, поболтать, посумерничать, просто посидеть, прижавшись друг к другу. Лечь вместе спать и вместе проснуться. Все нежное, тонкое, ценное в любви начинается после удовлетворения взаимных телесных претензий. Зрелище того, как умиротворенная Дарья Игнатовна нарезает колбасу для бутербродов на убогой кухоньке моего жилища, трогало и потрясало меня больше и глубже, чем самый виртуозный сексуальный фокус. Даша об этом не знала, а я не решался даже намекнуть.
Так все устроилось, что я поехал ее провожать до самого дома. Я готов был от подъезда отправиться в безрадостное обратно, но тут Даша приглашает меня подняться на чашечку кофе. С чего бы это?
Опять была собака, где-то гундела по телефону маман. Лев подледного лова Игнат Северинович по субботам всегда отсутствовал. Даша мастеровито сварганила «кофейку», я сидел в углу индустриализованной кухни и следил за нею, видимо, собачьими глазами. Вид показываемого Дашей кулинарного класса вызвал у меня смешанное чувство гордости и ревности.
Как раз к разливу явилась Лизок, белобрысая, востроносая, пронырливая девица, полуактриса-полуфарцовщица. На кухне воцарилась словесная свистопляска. Лизок рассказывала одновременно три или четыре истории, каждая из которых была в свою очередь очень запутанна. В каждой из них она играла блестящую или, по крайней мере, главную роль. Даша хохотала с удовольствием. Я тоже старался показать, что у меня есть чувство юмора, тем более что Лизок в значительной степени обращалась ко мне. Я понимал, что она рассказывает действительно смешные вещи, на этом фоне моя лирическая тоска могла показаться просто позорной.