Итак, пора разобраться, зачем я пишу все это.
Я хочу разобраться в происшедшем, чтобы впредь быть осмотрительнее? Я был бы счастлив стать на столь трезвую точку зрения. К тому же я не уверен, что мне предстоит в будущем нечто, хоть в минимальной степени схожее с этим мучительным и постыдным приключением. Рана еще гноится. Изготовление этих записок потребует еще живого материала из полузаброшенного кровавого забоя. Человека, по доброй воле занимающегося подобным старательством, можно назвать мазохистом, но не меня. Самомучение не самоцель. Дело в том, что у меня есть план. Конечно, один из главных его компонентов — род миража, но при определенном (надо думать, громадном) мозговом усилии конструкция может стать эмоционально объемной, то есть как бы существующей реально.
Мне тут же представляются медленно расходящиеся ладони, дрожь побелевших пальцев, заливающий чело экстрасенса пот и повисший между ладонями спичечный коробок. Вот такой, приблизительно, образ. Разумеется, за вычетом шарлатанства, обыкновенно скрывающегося за подобными чудесами…
Для чего мне это нужно? Для чего это вообще бывает нужно. Делая все изящнее, замысловатее, неповторимее каждую новую посудину, страдающий гончар тем самым переманивает в нее часть своего безумия и затем продает с легким сердцем. Некоторых преступников по тем же причинам интересует не только место, где им довелось отличиться, но и биография жертвы, ее моральные качества и даже сексуальные пристрастия.
Итак, у меня есть план. Я буду истерически исповедовать максимально доступную точность воспроизведения. Я знаю, что все самые мелкие, самые ничтожные детали оживут со временем и вопреки времени, надо только постараться сообщить им хотя бы оттенок жизни. И тогда, пользуясь неподдельным воздухом, светом, снегом, всей одушевленной россыпью вещей, растений, мерцающих собак, вспыхнувших людей, всплывет оно…
Впрочем, тут я уже начинаю изменять себе. Далее нет для меня никаких очертаний.
Тот вечер закончился обыкновенно. После отбытия потрясенного троллейбуса вверх по тающему бульвару я вернулся на затхлый этаж и распил с хозяином бутылку водки. Иветта, освободившись из-под эмансипирующего влияния подруги, покорно присоединилась к язвительному перемыванию ее очаровательных косточек. Она даже заявила, что не стоит уж очень-то важничать, будучи всего лишь дочерью начальника Главкниготорга, носящего имя Игнат, а отчество вообще Северинович. Совместными тройственными усилиями — Тарасик тоже буркнул что-то развенчивающее — удалось полностью нивелировать произведенное Дашей впечатление.
Закусывали водку остатками греческой еды, оказавшейся, действительно, очень вкусной.
Дальше жизнь двинулась по прежним рельсам. Я продолжал бывать у Тарасиков. Дашу я там не застал ни разу, но чувствовал себя немного напряженно, сидя на «ее» стуле, между столом и холодильником. Дарья Игнатовна каким-то образом присутствовала в наших разговорах, и когда речь заходила о ней, я чувствовал, что это имеет ко мне отношение. Образ блек, не закрепленный определенным интересом, но каждый раз наполнялся призрачной кровью, когда я оказывался на сакраментальной кухне.
Вот мы поднимаем стаканы с портвейном. Иветта бежит в коридор к большому, черному, военного облика аппарату, журчит приятная беседа, мое внимание покидает и Тарасика, и портвейн, и пытается заглянуть за поворот коридора. Вернувшись, Иветта сообщает, что беседовала с Дашей и что та передает мне (то есть мне) привет. В другой раз я застаю моего кудрявочубого друга за тем, что он ласкает какую-нибудь книжную диковину, и когда я спрашиваю с завистью: откуда? — выясняется, что заезжала тут Дарья Игнатовна. У ее папаши, у этого Игната Севериновича, этого добра рыбы не клюют.
С какого-то момента я отметил про себя: помимо дружеских и собутыльнических чувств, на Малую Бронную меня влечет еще что-то. Надежда глотнуть воздуха, в котором остались следы ее духов. (Прекрасно вижу невероятную пошлость этого наворота, но что поделать, если оригинальные слова не могут выразить того, что я хочу сказать.)
Кроме того, мне перестало казаться, что между нами преграда из разряда непреодолимых, теперь мне казалось, что между нами лабиринт, нечто в принципе проницаемое. Болезненное ощущение, что мы пребываем в разных этажах вещественного мира, вскипевшее во мне в момент первой встречи, эволюционизировало в направлении романтического смягчения. Зря эволюционизировало, зря. Ибо, будь я по-прежнему низкопробно, плебейски, отвратительно предубежден против этой зубастой дамочки, я не затрепетал бы своими продажными фибрами в тот момент, когда простодушная Иветточка сообщила, что они давеча беседовали с Дашей и что эта микроматрона, например, не видит ничего удивительного в том, чтобы ты (я, я, я,) взял и позвонил ей. Номер телефона прилагается. Я не нашел ничего лучшего, чем заглянуть с искусственным подозрением в придвинутый ко мне прямоугольничек бумажки. Внутри у меня колыхалось несколько слоев удовлетворения. Самый мощный — мужское, под ним тонкий и ядовитый слой классового, если так можно сказать, удовлетворения, был еще какой-то, то ли детский, то ли щенячий (в смысле — животный). Вспоминаю себя с недоумением.