— Изменил бабе, грязно, тупо изменил, а на бумаге развозит хитрое такое оправдание, даже не оправдание, на нее же возводит вину за свою блудливость. Видите ли, с японцем чаю попила! Если вдуматься, это женская логика. Куриные бабьи мозги в твоей голове напиханы, писатель. А самое гнусное знаешь что?
— Уже было про самое гнусное, — осторожно возразил Деревьев.
— Нет, ты браток, послушай. Самое гнусное — это литературщина. Причем лживая и жалкая какая-то. Насквозь, везде. Где ты чувствуешь, что подлец, напускаются слова. Побольше, покраше. Или поученее. Ты только подумай — человек видит, что кто-то сманивает из-за памятника его бабу, — бабу, которую он якобы зверски любит, — и он, вместо того, чтобы все снести, всех послать к черту, в том числе и экзамен этот, — тоже мне, кстати, препятствие, — так вот, он разводит самую что ни на есть отвлеченную болтовню. В одном романе то, в другом се. Наврал ты, брат, наврал, сильно, очень сильно. Согласен с критикою, а?! — издатель поставил громоподобную вопросительную точку в конце своей речи.
— Нет, — вяло возразил писатель.
— Ну и хорошо, — внезапно возвращаясь в благодушное состояние, сказал Иона Александрович и хлопнул его по плечу. Потом налил себе еще водочки, откинулся б панически скрипнувшем кресле с видом человека, одержавшего большую моральную победу.
— Я, — тихо начал Деревьев, — все же не могу быть уверенным стопроцентно, что и эта ваша версия — не розыгрыш. Где гарантии, что вы меня не обманываете?
— Где, где — на бороде! В чем я могу тут вас обмануть? И какого именно обмана боитесь вы? (Он почему-то решил вернуться к прежней форме обращения.)
— Что вы имеете в виду, я не очень понимаю.
— Что тут понимать? Два есть варианта. Первый: вы хотите разоблачить меня как похитителя ваших романов, или второй: вы хотите вывести меня на чистую воду как человека, скрывающего все же существующую вопреки всем словам и очевидностям машину времени.
— Дело в том, что подделки, Иона Александрович, эти отредактированные главы были изготовлены так похоже на настоящие… они вообще не отличались от настоящих. И почерк — я, слава богу, знаю свой почерк, и бумага…
— А-а, бумага… — издатель презрительно махнул рукой, — листов двадцать я украл из вашей папки, вы предполагали на них продолжать свое сочинение, судя по всему. А почерк… уже упоминавшийся здесь Ярополк Антоныч имеет такой удивительный по этой части талант. Он умеет подделать любую подпись. Да иго подпись, он доллар так нарисует, что лучше настоящего будет. Улавливаете, куда клоню, улавливаете? — Иона Александрович вдруг громогласно расхохотался и так же вдруг пресекся.
— Ну вот, теперь вы знаете почти столько же, сколько и я, только пользы вам от этого, уверяю, никакой. — Он встал. — Мне пора к гостям.
— У меня еще один, последний вопрос. Мои неизданные рукописи, они уничтожены?
Иона Александрович рассеянно потер щеки.
— Где-то здесь валяются. Я имею в виду, в доме, — он отворил дверь на крыльцо, — можете их забрать, если они вам на что-то нужны.
И Деревьев остался один. Он довольно долго сидел в своем кресле, уставившись на остатки плавленого сырка, истерзанные пальцами его левой руки. Постепенно до него доходило, насколько огромная победа была только что одержана над ним этим толстяком с крашеными волосами. Стоило, безусловно стоило тратить время, деньги и воображение на эту запутанную и экстравагантную мистификацию ради того, чтобы упрятать в заключение тень своего соперника. То, что между ним, Деревьевым, и Дарьей Игнатовной ничего не было и даже ничего не могло быть задумано, не имеет в данном случае никакого значения. Этого героического ревнивца вероятный соперник волновал как раз в качестве величины потенциальной, как форма собственного кошмара, бесплотной угрозы. И когда при помощи иезуитски выверенных манипуляций удалось посадить в добровольное заключение дух вероятного любовника своей жены, то можно было не опасаться несчастного автора тайком ксерокопированной рукописи. Оставался, правда, вопрос — не было ли это искусство борьбы с призраком все же потрачено зря? Может быть, на ином участке сложной обороны, которую держал Иона Александрович, другой, нераспознанный, непредугаданный призрак-проныра регулярно материализуется, как какой-нибудь лебедь-соблазнитель.
Впрочем, для пьяного и потрясенного писателя эта часть проблемы выглядела слишком отвлеченной. Он не был в данный момент способен даже на злорадство. Он, пошатываясь, встал и заново осмотрелся. Помещение это понравилось ему больше, чем при вступлении в него. Он решил не выходить на улицу. На солнечной лужайке все только что полученные им раны радостно воспалятся, привлекая сытых зевак. Пусть уж лучше эти затхлые своды. Деревьев подошел к буфету, из которого появлялась водка, и распахнул створки. Рукописей там не оказалось, сплошь бутылки: пустые, полные, начатые. «А ведь издатель здорово поддает», — подумал он, отправляясь в путешествие по первому этажу. Но у самого выхода из комнаты он был остановлен возбужденно трясущейся мыслью, выскочившей из-за поворота опьянения. За этой дверью он ведь может запросто столкнуться с виновницей всех этих вычурных событий. Где, собственно говоря, хозяйка? Где именинница?