— Просачивался и проскальзывал. Ты не представляешь, Даша, что это было такое. Из каких тонких и необычных препятствий все состоит… Впрочем, многое я сам… Я исписал горы бумага, — он жалобно потряс сеткой, — я не знал, где ты, и короткого пути у меня не было. Я пошел самым кружным, самым… в некоторых случаях не бывает прямых дорог. И путей.
— Все важные решения всегда простые, все остальное слова. Слова и слова. Слишком много слов.
— Может быть, ты права, может быть, и можно было как-то поскорее, но поверь…
— И опять-таки только слова. Из слов складываются объяснения, отговорки и всякое прочее вранье.
Деревьев надрывно помотал головой и сделал два шага навстречу обвинительнице.
— Да, да, да, и опять да. Я виноват. Виноват и виноват. Во всем. Полностью. Я скотина, гад, я альфонс и сутенер. Я согласен с каждым твоим словом.
— И не воображай, что я хоть одно возьму обратно. За эти годы я слишком, сверх всякого слишком нахлебалась. Он, видите ли, исчезает под действием сильных чувств, истеричный мой милок, а я, стало быть, иди побирайся Христа ради, ищи хлеба и приюта. Ты только подумай, под кого ты в результате тонких своих мучений подложил меня, дорогуша. Ты видал его, этого моего черного борова, видал?! Ты представь только, что я каждый день… тем более он не только все вот это, ну ты понимаешь, но еще и с осложнениями. И вот так из месяца в месяц. Эта тупая ревность и любовь эта его слезливая, болтливая. Представь, он часами стоит на коленях и бормочет о том, как он, видите ли, меня разнообразно обожает. Скажи, может это вынести нормальная женщина?
— Какой негодяй, какой негодяй, — потрясенно шептал Деревьев.
— А эти его родственнички! Прибабахнутая эта маман, — Дарья Игнатовна содрогнулась, — мамочке то, мамочке се. Каждый божий месяц — визит. Чокнуться же можно! И вот это все он пытался загладить деньгами. Видите ли, если у человека куча бабок, то ему, значит, можно все. Не все!
— Боже! Какой я подлец, какой я подлец!
— Деньги — это еще ладно… Да к тому же он посмел разориться. Представляешь? То, что там, — она махнула в сторону окна, — это пир во время чумы. Все, что у него было мужского, это его бабки, так и это теперь… — она трагически хохотнула. Монолог прервался.
Из-за окна волнами доносились звуки, соответствующие происходящему за окном. Этот отвлеченный шум на время трезвым раствором заполнил пространство между говорящими. Он мог бы возыметь отчуждающее действие, но ограничится тем, что отделил первую часть беседы от второй. Дарья Игнатовна и Деревьев одновременно ощутили и состояние антракта, и момент, когда началось второе действие.
— Чего это ты на меня так это… взираешь? — вдруг спросила Дарья Игнатовна немного удивленно и немного игриво. Деревьев медленно приподнял сеть с рукописями — так тяжело, будто со дна моря. Но она не сгодилась как аргумент и была разочарованно опущена.
— Удивляюсь очень.
— Чему именно? — быстро поинтересовалась Дарья Игнатовна, приступая к нему на два шага и как бы слегка вспыхивая: — Все слишком знакомо?
— Да, — тихо согласился Деревьев.
— И глаза?
— Да.
— И волосы?
— Да.
— И запах?
— Особенно, — нервно улыбнулся Деревьев.
— Такой родной, правда, привычный?
— Совсем, совсем.
— Как будто и не было этих шести лет?
— Как будто и не было, да.
— А ты знаешь, как называется все это?
— Что?
— То, что ты мне только что наговорил про волосы, про глаза и про запах?
— Нет.
— Ты пытаешься меня соблазнить.
— Да-а…
— Прямо на кухне моего собственного дома. В двадцати метрах от моего мужа.
— Нехорошо, — прошептал Деревьев, не будучи уверенным, что это так.
Руки Дарьи Игнатовны переместились с плеч писателя на его грудь.
Больше они не разговаривали — по разным, но, если так можно выразиться, взаимосвязанным причинам. Деревьев, не выпуская своей сакраментальной сетки, неловко переступил на плохо поддающихся управлению ногах и, чтобы сохранить равновесие, оперся правым локтем на подоконник, за которым продолжалось всеобщее веселье. В испытываемом им состоянии взору нельзя было не затуманиться, но он, обозрев территорию, обратил внимание на некоторые детали, свидетельствующие, что празднество теряет стройность и чинность. Вон лысый в одном жилете забрался под стол, и его так сотрясает рвота, что можно подумать — четвероногий друг его насилует. Оторвавшись взглядом от ослепительной лужайки, Деревьев смог отчетливо рассмотреть лишь острия каблуков на роскошных босоножках Дарьи Игнатовны. Каблуки были запачканы жирной дачной землей. Словно бы в поисках оставленных ими следов, писатель выпростал свой взгляд в направлении одуванчиков, дерна и прочего природного. Но там его вниманием сразу овладела высокая, в дымину пьяная дама, которая, удалившись под сень струй поливального устройства, истерически трясла своими юбками и тупо топталась босыми ножищами на мокрой траве. И снова взгляду захотелось назад. Каблуки сталкивались, перекрещивались, царапали друг друга. В этом был какой-то неприличный, но лестный для Деревьева сюжет, он попытался вглядеться в него (хотя и приходилось время от времени непроизвольно отбрасывать голову и зажмуриваться) и отыскать этому какое-то словесное выражение. В голову почему-то пришел танец двух вилок с наколотыми булками в исполнении Чаплина, которого Деревьев, кстати, терпеть не мог, и прочая совсем уж никчемная чушь. В результате он слишком надолго оставил без внимания празднующую жизнь за окном и отреагировал только на совокупный гул голосов, вдруг начавший крепчать под его правым локтем. Под окном он удивленно застал целую толпу. Пьяно подвижную, с приветственными руками повсюду и какую-то крайне глупую на вид. Центр ее занимал Иона Александрович. Причем занимал подвижно и деятельно. Тыкал толстым пальцем вперед-вверх и что-то быстро говорил, борясь с хохотом. Публика время от времени взрывалась смехом, гоготом и хихиканьем, и было понятно, что эти приступы напрямую связаны с речами Ионы. Деревьев решил, что он понимает, в чем комизм его положения. Наверное, потому, что он с этим своим выставленным, свисающим с подоконника локтем очень похож на какого-нибудь шофера-идиота в кабине самосвала-великана. И лицо у него и пьяное, и как пьяное к тому же. Но в общем, решил он тут же, причина для столь буреломного веселья слабая. Вон некоторые даже с ног валятся. Не зная, что предпринять, пьяная мысль писателя расслабилась, и он от нечего делать (несмотря на все происходящее) решил повнимательней вчитаться в список приглашенных. Помимо уже виденных Жевакина и его невесты, помимо Люси и Лизы, помимо владелицы Аполлодора и обоих американских профессоров, он обнаружил широко, но подло улыбающегося Тарасика и слегка испуганную Иветту. Увидел он и самого Игната Севериновича с лениво оскаленной пастью и монументальную супружницу его. Слава богу, все живы. Лица их как бы плавали в тумане, плотность которого то увеличивалась, то разрежалась. Деревьев подумал о том, что приятно ему видеть одну только Иветту-добрую душу, он даже попытался ее поприветствовать и услышал в ответ такой искренний, такой хоровой хохот, что опешил и смог понять наконец, в чем тут смысл, соль, суть, смак. Конечно же, скотина издатель рассказывает гостям историю своих взаимоотношений с идиотом-писателем, причем во всех деталях и с прибавлением собственных жгучих подробностей. И стало быть, два десятка этих знакомых, полузнакомых и полупьяных рож смеются над его, Михаила Деревьева, ничтожеством, глупостью, незадачливостью, смеются над нелепостью этой вот столь оберегаемой сетей. Так обидно, так горько и скучно стало писателю… И в этот самый момент неутомимые каблуки скрестились особенно каверзно и яро, и голова подвергаемого осмеянию писателя, болезненно зажмурившись, с вырвавшимся из горла стоном дернулась назад. Хористы замерли, проникнувшись видом этого страдания. А корифей их хора после трехсекундного одуряющего молчания вцепился в свой тяжелый парик и медленно поднял его с черепа, оставляя на жалобной голой коже хлопья сухого клея. Низкий, производимый всем набором внутренних сил вой содрогнул все вокруг. Даже сквозь двойную ограду сжатых зубов и слепленных губ.