- Великий князь! Дозволь мне землями владеть, как прежде, и служить тебе.
- Да, да. Как же. Все земли, что при батюшке моем за тобой были, останутся при тебе. Велю дьяку грамотку написать. Нам такие слуги надобны.
- Благодарю, великий князь! - обрадовался Михаил и низко, с достоинством поклонился по русскому обычаю: коснулся пальцами правой руки пола и распрямился.
Возвращались прежним путем, по сумеречным тихим палатам, в углах которых таилась непроницаемая тьма и свиристел сверчок. Петр Мещеряков гудел над ухом Михаила:
- Как князь наш, Михал?
- Хорош, Петро! Видит Бог, хорош! С таким князем никакой ворог нам не страшен.
На ярко освещенном солнцем дворе, неподалеку от крыльца, сбилась небольшая группа молодых дружинников. Михаил без труда распознал многих гридней, виденных им прежде, но среди них стояло трое парней, только что прибывших, - короткие узкие голенища их сапог были покрыты дорожной пылью.
- А вот и Данилка прискакал.
- Который? - глухо проговорил Михаил изменившимся голосом: колючий комок подкатил к горлу, сдерживая дыхание, а предательские слезы вдруг стали застилать глаза.
- Сам угляди который, - ухмыльнулся воевода. - Гляди, гляди!
Мещеряков и Ознобишин спустились с крыльца и подошли к дружинникам, а те расступились и встали полукругом. Вот длиннолицый, со вздернутым носом; вот чернявенький, с насмешливыми глазами, а вот светловолосый худощавый весельчак, но это Ворков, а рядом - круглолицый, с ярким румянцем, с короткими усиками, очень знакомые черты, темные, выгнутые, как у Настасьи, брови, - да это же он, он! Сын Данила! Ознобишин протянул руки, потому что и юноша метнулся навстречу.
- Данилка!
- Батюшка!
Они обнялись, растроганные и потрясенные. Мещеряков стоял рядом. Все остальные обступили их со всех сторон.
- Вот и увиделись... дорогой ты мой! Сынка, сынка! - только и мог проговорить Михаил после некоторого молчания.
Воевода Петр Мещеряков, суровый и мужественный воин, прослезился, глядя на них, отер тыльной стороной ладони глаза, сказал необычным для него мягким голосом:
- Ну вас! Разжалобили совсем. В жизни не плакал. Как баба, понимаешь. А вы что уставились? Воевода плачет, а им смешно, - оговаривал он беззлобно младших дружинников, весело скаливших белые крепкие зубы. - Им смешно, понимаешь. И мне смешно. Вот так-то!
И он крепко обхватил Михаила и Данилу сильными длинными руками.
- Черти вы ознобишинские! Люблю!
Дружинники галдели, смеялись, Михаил пожимал им руки, слушал их имена - Гриша, Володя, Иван, Афанасий, - но никого не мог запомнить; от счастья все смешалось у него в голове, и все их лица как бы слились в одно, стали друг на друга похожи.
- Милаи мои робятки! Сынки мои дорогие! - говорил Михаил и плакал, плакал, не в силах остановиться. - Что же это такое, Господи!
Данила обнимал отца, заглядывал ему в лицо. Воевода басил:
- Эх, и счастливый ты, Михал! Сын у тебя. А у меня - девки! Пятеро - и все девки! Бабье княжество! Ну погоди... я те догоню. К Рождеству у меня шестой появится - и это буде сын! - И он так хлопнул Михаила по плечу своей ручищей, что тот даже присел.
- Тише ты, медведь!
- Буде сын! Сын буде! - трубил воевода и все крепче стискивал Михаила и Данилу в своих объятиях под дружный молодой мужской хохот.
Глава пятьдесят пятая
Летом, как и ожидалось, татарская конница мурзы Бегича двинулась на Русь. Как только её передовые отряды показались на Диком поле за Доном, высоко в небо взметнулись черные столбы дыма. То разжигали костры русские сторожи - отчаянные храбрецы, посланные князем Дмитрием в степной дозор, которые порой в одиночку укрывались где-нибудь в затаенном местечке вместе с конем и следили за степью. Запалив кучу хвороста со смолой, такой храбрец вскакивал немедля в седло своего коня и мчался прочь как ветер. Дым от костра на большом расстоянии замечал другой дозорный и зажигал свой костер.
Так от костра к костру передавалась тревожная весть о приближении врага, пока не достигла московского войска, стоявшего большим лагерем в приокском всполье. Тот же час заиграли трубы, ударили бубны - и пешая и конная рать с князьями и воеводами двинулась скорым маршем навстречу ордынцам.
В начале августа два войска встретились и остановились на противоположных берегах неширокой реки Вожи в Рязанском княжестве. Разглядывали друг друга с любопытством и тайной ненавистью, время от времени обменивались стаями жгучих стрел, бранными словами и насмешками.
Увидев грозное, хорошо вооруженное московское воинство, сохранявшее строгий боевой порядок, мурза Бегич призадумался. Он долго совещался с царевичами и мурзами, делился с ними своими опасениями. Он предчувствовал, что битва не принесет им успеха, так как время для внезапной атаки упущено, а это значило, что они лишились основного своего преимущества. Теперь придется биться лоб в лоб с бронированной ратью, которая не только вооружением, но и духом ощутимо превосходила его войско. Он знал, что русские пришли сюда дать бой, защитить свою землю, отомстить за своих братьев, так бесславно по неосмотрительности погибших на реке Пьяне. И раз они здесь, то, без сомнения, биться будут жестоко, беспощадно, до последнего человека. И ещё беспокоило то, что во главе войска стоял сам московский великий князь. Это был тревожный знак. Великий князь Дмитрий до сих пор не знал поражений, и его рать, очевидно верившая в его удачливость, надеялась на победу.
Царевичи и мурзы не понимали этого, они рвались в бой; им казалось, что первой же конной атакой они сомнут ряды московитов, как это случилось на Пьяне-реке. О легкомысленная самонадеянность! Дважды одно и то же не бывает. Бегич знал это по своему опыту и не мог решиться на смертельный бой.
Утром, днем и вечером на гнедом скакуне мурза Бегич, одетый в крепкую байдану и позлащенный шлем, подъезжал к реке и наблюдал издали за русскими: не изменилось ли что в их поведении. И каждый раз, неудовлетворенный, отъезжал прочь. Ничего ему не нравилось. Не нравилось, что стояли жаркие дни, что холмистый берег заняли русские, а не татары; что их кольчуги и оружие ярко блистали на солнце; что они сохраняют порядок и спокойствие и что в ближайшем леске, за вежами ордынцев, собрались большой стаей вороны, хотя такой же лесок синел и на московской стороне. Очевидно, они предчувствовали беду татарской рати - вещие птицы ничего не делают напрасно. И сердце Бегича ныло от безысходности и тяжелой тоски.
Но царевичи и мурзы ничего не замечали, по молодости своих лет не придавали значения приметам, не внимали чужому опыту. Они только рвались в битву, считая, что бородачи станут для них легкой добычей. Они терзали Бегича упреками, а некоторые - правда, за его спиной - обвинили его в трусости и в помрачении ума. Никто бы этого не отважился сказать в лицо старому воину, потому что знали его храбрость и мужество. Однако он-то все слышал и все замечал и молча раздражался от их глупости. Не свою жизнь берег он, а их жизни, не о своей славе пекся, а о славе Орды, ибо поражение, если случится, - спаси Аллах! - будет не простым поражением, а чем-то большим. Если русские разобьют его тумены, они разобьют и тумены Мамая, ибо успех воодушевит их, вселит в них мужество и надежду. И ничто уже их не удержит в узде покорности, и в дерзости своей они устремятся в степи. И он молился, чтобы этого не произошло. "Аллах всемогущий, сокруши неверных!" - повторял он про себя, чтобы никто из посторонних не слышал, не видел его сомнений.
На четвертый день их утомительного стояния к нему в шатер пришли мурзы, тысяцкие, сотники и потребовали, чтобы он повел орду на московитов. Дольше ждать невозможно. И предупредили: если он не сделает это сам, они поведут рать без него, так как все готовы к битве.
Хмурый Бегич вышел из шатра и убедился, что тумены изготовились к атаке, но и русские, как ему сообщили, тоже выстроились в боевые порядки. Остановить уже никого было нельзя. Ждали те, ждали эти. Все началось без него, и он ничего уже не мог поделать. Но все-таки Бегичу удалось оттянуть наступление до вечера. Ему хотелось побольше истомить русские войска; по его предположению, они скорее должны устать, стоя на солнцепеке, в броне, при оружии, чем татары, сидя на своих конях.