— Да, коренная.
— Родители там?
— Да. И две сестры.
«Многовато», — думаю я и спрашиваю:
— Такие же неотразимые, как ты?
В ответ ослепительная улыбка. Удачный комплимент отпустил Теодоров. Молодец!
— Сколько из-за тебя было смертоубийств, Лиза?
— Ни одного, представьте.
— Ну а как насчет светлой, чистой любви? Знаешь, что это такое?
— Вы что, интервью берете?
— Я же инженер человеческих душ. Я, Лиза…
Тут Теодоров, недоговорив, накидывается, мерзавец, на свою гостью.
Давно уже, ох, давно не прибегал он к насилию… верней, давно не выступал активным инициатором, да еще к тому же в трезвом состоянии.
Под действием агдама все происходит само собой, элементарно просто, как у двух, скажем, инфузорий, а вот в такие мгновенья (внезапные) надо проявить изобретательную страсть, вспомнить, как осуществляются, например, поцелуи… атавистические поцелуи… словом, оправдать свою несдержанность уникальностью обуревающих тебя чувств…
Странно, что все у меня, мерзавца, получается. (А вот с Суни бы сейчас ни в жизнь!) Опрокинул Лизу на тахту. Затяжной поцелуй. Головокружение. Дрожу очень естественно. Расстегиваю неверными пальцами ее курточку.
— Слушай… слушай… — бьется она. — Не надо, а? Зачем?
Что за бред! Что за прагматизм такой! Почему не надо? Что нам мешает? Какие такие физические несоответствия? Какие социальные бури?
— Надо, — бормочу. — Еще как. Будь умницей, Лиза.
— Ах, черт возьми! — вдруг восклицает она, отталкивая меня. — Всегда одно и то же. Вот что бесит!
Ошибается, конечно. Никогда нельзя сказать заранее и наверняка, во что выльется новая близость, чем обернется — рутиной или чудом дивным. Никакой опыт не помогает — ни писательский, ни житейский. Всегда есть вероятность всемирного открытия, потрясающего «ну и ну!». Так я сбивчиво думаю. Так я ей говорю.
— Выйдите… к чертям… я сама! — просит, сдаваясь, Лиза.
Просьба эта нелепа, наивна. Но послушание в таких случаях необходимо, товарищи. Я выскакиваю в ванную комнату и здесь очень быстро сбрасываю с себя одежду. Думаю: а ведь мог бы сейчас висеть у этой стены высококачественный труп, с запашком, без мыслей и желаний. Думаю: надо что-нибудь подарить соседям за спасение, что-нибудь ценное — пучок редиски, например. Дрожу, как новичок, в нетерпении, но при этом быстрым, опытным взглядом оцениваю степень своего возбуждения.
И вот, набрав воздуху в грудь, вхожу в комнату. Вот он я, Лиза. Вот ты. Давай знакомиться, Лиза. И юркаю к ней под одеяло, крепко обнимая.
— Слушай… подожди… — задыхается она. — А у тебя это есть? Сейчас опасно… такой период…
Какая хозяйственная Лиза! К сожалению, нет у меня этого изделия. Но я буду осторожен. Обещаю. Очень-очень осторожен. В критический момент, Лиза… ну, как бы это объяснить цивилизованными словами?.. исчезну, выскользну. Сброс на сторону, Лиза… как ядерные отходы, понимаешь? — бормочу ей на ухо.
Коленями пытаюсь раздвинуть ее упрямые, молодые, крепкие ноги. Сопротивляется, не дается.
— Нет, подожди… А ты чистый?
— Стерильный я. Из парной.
— Я не о том… Я вообще…
— Не бойся. Все хорошо. Ничего страшного, — убеждаю ее, прикрывая рот губами.
Сверху, как главнокомандующий с холма, я вижу, как нежно искажается ее лицо. Глаза закрываются: прощай, жизнь! Порывисто дышит. Направляет меня туда — не знаю куда… то есть туда — знаю куда: в заветное свое местечко, в свой потайной скрадок. Я пугаюсь: что такое? в чем дело? Неужели я так бессовестно велик сегодня? Или она так узка и труднодоступна? Мелькает дикая мысль: не навредить бы, не покалечить… ей еще жить да жить! Приговариваю, как лекарь:
— Так вам не больно? А так?
— Ты черт! — слышу. — Громила… насильник… О, зверюга!
— Что ты, милая? Какой же я зверюга? Я… я гуманист, — тоже начинаю нести околесицу. — Вот так. Ничего страшного. Конец пути. Тупик, Лиза.
— Побудь там… не шевелись.
— Могу… но сложно.
Послушно затихаю. Дыхание рот в рот. Язык у Лизы горячий и сладкий, как… как не знаю что. На многое способен такой язычок, думаю. Целую грудь. Захватываю губами ее сосок. (Молочка, видите ли, захотелось Теодорову!) Лиза стонет и вдруг изгибается дугой, приподнимая меня… такая сильная!
— Давай… убивай дальше! — слышу ее злой шепот. (Бредит!)
То есть ограничение снято. Так надо понимать. Да и невозможно пребывать в неподвижности. Я стискиваю зубы… накатывает знакомая волна нежности… ну, держись, Лиза!
— Говори! Не молчи! — требует она. Глаза открытые, но незрячие. — Говори, что чувствуешь.
— Я… Лиза… чувствую… высокую ответственность за тебя…
— А хорошо тебе? Хорошо?
— О да! А тебе, Лиза? Не боишься уже?
— Нет! Скажи что-нибудь хорошее! Пожалуйста!
То есть любит беседовать. И я тоже люблю такой вот осмысленный разговор.
— Ты… Лиза… лучше всех… — придумываю я комплимент, вздымаясь вверх.
— О, Господи!
— Ты… это самое… неземная.
— Ужас!
— У тебя, Лиза, даже попочка интеллектуальная… честно говорю! Не то, что у других!
— Хватит! Лучше молчи!
Смена диспозиции, смена верховного командования. Теодоров попадает в некоторую зависимость от Лизы. Иной кругозор у него теперь. Да и Лизе иным кажется этот мир. Она, склонив лицо, ритмично приподнимаясь, видит, например, как мой воспаленный, одичалый, но не потерявший ориентиров дружок то ныряет в небытие, то вновь появляется на воле.
— Боже… здоровенный! — мистически шепчет она, содрогаясь.
— Это… он… ради тебя!
Я сжимаю ее груди, тереблю соски, пробираюсь к ягодицам.
— Говори! Не молчи! Говори еще! — неутомимо просит она.
Что же еще? Много у меня дельных мыслей. О, Лиза, любимая! — могу я воскликнуть, и это будет честно и искренне на данный момент. О, Лиза! Сколько вас было, разновозрастных и разномастных! О, Лиза, знала бы ты, какие бляди попадались мне! Им я тоже говорил добрые слова, называл, случалось, любимыми и жалел, жалел их, пропадающих и не виноватых в своей судьбе… Давно я понял, а может быть, всегда понимал. Изначально, что связывают нас родственные человеческие узы, единство бытия, Лиза, и смерти. Каждый нуждается друг в друге и молит вслух или немо о помощи. Но, сказав «любимая», я, Лиза, не сказал «люблю», пойми. Любимых много, но любимая небывалая бывает одна, в единственном своем предназначении. Самое горькое, Лиза, любя всех, пребывать в одиночестве, без надежды вновь обрести любимую. Вот так, Лиза, любимая.
— Повтори! — просит она.
— Любимая.
— Врешь… но хорошо! Спасибо! Спасибо!
И начинает двигаться так быстро, так сильно и иступленно, что темпераментный писатель Теодоров сипит:
— Сейчас, Лиза… слышишь?.. сделаю ядерный сброс. Поберегись!
— Нет, не уходи!
Голос у нее такой, что мурашки бегут у меня по спине. Припадает ко мне грудью, закрывает губами рот — и вот когда мы полностью сливаемся, переходим друг в друга… единое тело, единый стон… и, освобождаясь от горячего семени, я (кажется мне) чувствую оргазм не своим привычным органом, а ее, Лизиным, заимствованным… Да-а. Вот так.
И замираем оба, распадаясь поодиночке, покончив счеты с жизнью.
Однако же воскресаем.
Лиза (я не сразу почему-то вспоминаю ее имя) просит усталым, незнакомым, каким-то пожилым голосом:
— Дай, пожалуйста, сигарету.
Я молчу, не шевелюсь.
— Слышишь? Дай сигарету, — повторяет она.
Я шарю рукой по полу рядом с тахтой. Достаю пепельницу и ставлю себе на грудь. Сигареты, спички… Вкладываю сигарету ей в губы, подношу огонек. Как постарела, осунулась! что же такое я с ней сделал? Закуриваю сам и мысленно молю ее: только помолчи, пожалуйста! Ничего не говори, ни слова… минут так сто. Ибо я, Теодоров, люто не люблю мгновенного переключения от безумства к благодарным ласкам с поцелуями, к роевой бытовой трепотне. Поэтому помолчи, Христа ради! От этого многое зависит в дальнейших наших отношениях.
Так тяжело, безотрадно в эти минуты, знали бы вы! Почти всегда, за редким исключением. Словно я продал ни за грош бессмертную свою душу. Невосполнимую потерю чувствую, невозможность возврата к себе бывшему. При этом, представьте, ни малейшей мужской гордости за одержанную победу, ну, ни малейшей. Наоборот, думаю: пропадите вы все пропадом, вы, молоденькие и зрелые, со своим смертельным единообразием! Каждый раз так выхолащиваете Теодорова, что опять и опять возникает перед ним легкий образ петли. У-у, как мне плохо, Лиза Семенова! Не прикасалась бы ко мне, отодвинулась бы, что ли. Убери, пожалуйста, свою ногу с моей, а то могу неосознанно пнуть. Зачем добивался, чего добился? Разве мало мне для разрядки дружка Агдама и его родственников? Нет же, слабоволен и безудержен, хотя козе понятно, что никакие красивые тарталетки… виноват, старлетки?.. не заменят мне раздражительной жены Клавдии. Не заменит мне новый чистый лист бумаги, заполненный новыми словами, тех стародавних записей, что рождались без умствований, с пылу-жару, в нерассуждающей горячке молодости.