Выбрать главу

— Но ты держись, — наставляет усатенький, по всегдашнему щеголеватый Мальков. А что еще он может сказать? Колите меня, накачивайте лекарствами, я не против. Я, пожалуй, хорошо выдерживаю боль и муть, но не уверен, что это надо. Мои сны ужасны. В них нет ни детства, ни смеха, никаких красок живых — ничего, кроме животного рева, мата и крови. Я начинаю верить, что жил лишь среди животного рева, мата и крови. Спать тяжело, а пробуждаясь, я опять закрываю глаза. Смотреть вроде бы не на что и незачем, потому что вокруг ничего не изменилось. Все то же, что было до больничной палаты. Нет ничего такого, чего бы я не знал раньше. Эта вторая моя жизнь, она не вторая, а последовательное продолжение первой, незаконченной. И я не говорю себе: «Ну, начнем по-новому, Теодор, по-иному». Восстанавливаюсь и все, заведомо зная, что обрету то же самое, что имел, но только более низкого качества. Однако, восстанавливаюсь. Это происходит помимо меня.

А прежде навещает Лизонька. Да, она приходит. Я удачно один в палате, сосед где-то курит. Лиза появляется и замирает на пороге, разглядывая Теодорова. Вероятно, она предполагала, что я не такой безнадежный. Я ее ободряю разбитой усмешкой: давай, мол, давай, приближайся! Лиза подходит к кровати. Я ее беру за руку. Светлое, узкое, зеленоглазое лицо ее по-прежнему светлое, узкое, зеленоглазое.

— Чего пришла? — спрашиваю я слабым голосом. Такой страдалец этот Теодоров!

— Ты же просил, — отвечает Лизонька.

— Не помню.

— Уйти?

— Погоди чуть-чуть. Дай погляжу. — И гляжу. И оцениваю: — Красивенькая.

— Да, получше тебя.

— По ночам не броди. А то будешь, как я.

— Я не брожу.

— Вот и не броди. Запрещаю. Как живешь?

— Не знаю, что сказать.

— Ну и не говори. Страшно испугалась?

— Что?

— Я говорю, ты страшно испугалась, что меня не убили? — Шучу то есть. Такой страдалец, а шучу! Это ценить надо.

Но Лизонька не улыбается. Без меня она разучилась улыбаться. Некому ее без меня рассмешить, развеселить. Она без меня может запросто умереть, так я думаю.

— Плохо тебе? — спрашивает она. А руку свою не убирает. Правильно. Понимает, что нельзя выдергивать свою руку из руки такого страдальца, как я. И по щекам хлестать меня сейчас несвоевременно, тоже соображает.

— Отдыхаю, — отвечаю я.

— Понятно. Отдыхай лучше. Я принесла сливовый компот. Любишь?

— Никогда не пил.

— А что ты любишь? Я ведь не знаю.

— Ну, тебя, — тотчас отвечаю я. Страдалец, мозги пробитые, а вишь, какой сообразительный.

Тут Лизочка убирает руку.

— Давай я пойду, — говорит она. — Мне на пять минут разрешили.

— Иди, что ж. А еще зайдешь?

— Дней через десять, не раньше.

— Почему?

— Опять командировка.

— И куда?

— К нефтяникам.

— Это плохо. Там опасно. Они пьют много. Взяла бы меня с собой.

— В другой раз. — Лизочка встает. Ни разу не улыбнулась. Ну и ни слезинки, само собой. — Выздоравливай.

— От души желаешь? — спрашиваю я.

— Конечно.

— А это самое… на прощальный поцелуй не потянешь? — слабо проговариваю я. Страдалец, страдалец! Кто же такого не пожалеет? Разве кобра какая…

Лизонька глубоко вздыхает, наклоняется и бегло касается губами моей щетинистой щеки. Я успеваю пишущей рукой погладить ее по волосам.

Только и всего. И нет ее, как не было.

А вопросы остались. Ничего все-таки не понимаю! Муть, боль не дают думать.

На месте Лизы появляется некто из милиции, мой запоздалый защитник.

Он с блокнотом, он берет у меня интервью. Но ничего толкового я ему сообщить не могу, лишь: трое, рослые, молодые. И говорю: пусть живут!

— Пусть живут? — переспрашивает.

— Пусть.

— Прощаете их, значит. Ну-ну, — кривится он. То есть мое всепрощение вызывает его отвращение. Удаляется.

Еще Суни. Еще Нина Медведева. Еще кое-кто.

Я никогда не болел, разве что в раннем детстве. Нет привычки и навыка лежать бессильно в кровати. Моя жизнь проходит предо мной. Ваша жизнь проходит перед вами? Моя жизнь проходит предо мной: ранняя и поздняя. Раннюю я люблю сильней, чем позднюю, но и о поздней не сожалею. Шел прямо, целенаправленно. Хоть бы раз свернул куда с магистральной линии — не было этого. Чего не было, того не было! Сознательно приближался к этой больничной кровати. Зачем? А спросите что-нибудь полегче! Зачем вы уподобляетесь самим себе? Зачем живете так, а не этак? Зачем кричите на ребенка, который не хочет вас повторять? Какую любовь выбрали и зачем? Не хотите ли поменяться со мной своей жизнью? Чего боитесь и зачем? Какая смерть предпочтительней — под каблуками, или в раковом корпусе, или в уютной семейной постели? Не знаю даже, что вам и ответить, как и самому себе. Может быть, вы знаете, а я нет. Но и ваши знания, видит Бог, не универсальны. По-моему, лишь к упорядоченности стремитесь. К неукоснительному выполнению школьных правил поведения всего лишь. Вчерашний ваш день благополучный — лишь старательно выполненный урок. Ну и что же? Ну, и ничего. Продолжайте.

Боль, муть. Пью, ем. Вскоре прислушиваюсь к Российскому радио. Вскоре начинаю читать газеты. Вскоре обкладываюсь книгами и журналами. Вскоре вновь появляется Лиза-путешественница. Наш диалог (в журнальном варианте):

Я. Здравствуй. Посвежела. Красивенькая. Как съездила?

ОНА. Хорошо. А ты как?

Я. Восстанавливаюсь. А ты как?

ОНА. Что?

Я. Ну, как ты?

ОНА. Что ты хочешь сказать?

Я. Я хочу спросить: как ты вообще-то?

ОНА. Считай, что хорошо. Яблоко хочешь?

Я. Не ем. Спасибо.

ОНА. Тебе трудно угодить.

Я. Да, привередливый. А ты не хочешь посетить мою квартиру?

ОНА. Зачем?

Я. Тараканов подкормить. Пожить там.

ОНА. Слушай, давай не будем об этом.

Я. Ни о чем не будем?

ОНА. Да, ни о чем. Так лучше.

Я. Ладно, давай. А все-таки съезди. Там в кухне пакет. В пакете журнал. В журнале несколько страниц рукописи. Начало одной новой штуки. Называется «Невозможно остановиться». Можешь привезти?

ОНА. А ключ?

Я. Толкнешь плечом.

ОНА. Хорошо. Привезу.

Я. И чистой бумаги. И ручку.

ОНА. Хорошо.

Я. А больше ни о чем не будем говорить существенном?

ОНА. Нет.

Я. А то давай поговорим.

ОНА. Нет. Не хочу.

Я. Ну, правильно. О чем? О моей светлой любви ты все знаешь.

ОНА. Перестань, а то уйду.

Я. Лиза, Лиза! Какая ты, однако, молодая и глупая!

ОНА. Ну, до свиданья. Яблоки я все-таки оставлю. Рукопись привезу.

Я. А знаешь, Лиза, прилегла бы ты ко мне на пять минут, я бы за пять минут выздоровел.

ОНА. Не будь сволочью. Не пользуйся своим положением.

Я. Да, верно. Извини.

ОНА. Выздоравливай. Рукопись привезу, если найду.

И уходит, светлоликая моя, без прощального поцелуя. И вскоре привозит дорожные мои листы, числом немного. А затем — через две недели? — после длинной-предлинной паузы появляется в последний раз.

Едва она входит, как я, пишущий в лежачем положении, в страхе застываю. Дыхание мое прерывается. Меня не добили во дворе микрорайона, а она сейчас, чувствую, прикончит. Без железного прута, без нунчака, без кастета. Лет на тридцать выглядит. Сильно, ненатурально накрашена, как никогда. Зеленые глаза не мигают.

Присаживается рядом на стул. (А мой сосед — понимающий — удаляется в коридор.)

— Ну, сообщай, — выдыхаю я.

— Юра, я уезжаю. — За все время первый раз по имени.

— Опять в командировку? — кривлюсь я под своими бинтами. (Ложь во спасение.)

— Нет, в Москву. Домой. Практика у меня закончилась.

— Вот как. Уже. И когда вернешься? — Я тянусь за сигаретами, я покуриваю тайком в палате.

— Слушай, ты же знаешь, что я не вернусь. Знаешь ведь. Зачем же спрашиваешь? — не мигая глядит Л. Семенова.

— Откуда мне знать? Я думал, у нас уговор, что перейдешь на заочный и вернешься. Я точно помню, что у нас был такой уговор. Мне память, к сожалению, не отшибло. Я точно помню, что мы договаривались: переведешься на заочный и приедешь. Был у нас такой московско-тойохарский пакт? — внятно выговариваю я.