Настала пора митингов, прошений, писем, и прочей бюрократической и крикливой лабуды, которая привела наконец к ответу сверху. Он убил наповал даже самых бывалых.
Оказалось, что наш дом уже давно снесен, а жильцы проживают в новых квартирах.
Да так оно и было — по бумагам. Наши активисты до сих пор бегают по инстанциям и судам, а мы уже смирились и живем своими жизнями. Журналисты и иные зеваки окрестили нашу хрущевку Призраком.
А я почти со смехом вспоминаю наши так называемые «митинги». Толчея из старушек, детей и алкашей, орущая и визжащая, но в холостую. Помню, как на полу нашей комнатушки был разложен целый ватман, и я выводила красной гуашью большие буквы: «Имейте совесть!», и палочка от восклицательного знака так напоминала кровавую слезу, пущенную вверх, к Богу на Небо, к папе и маме.
Тем летом Лена съездила в детский летний лагерь — вожатой, и привезла оттуда своего походника, пятидесятилетнего Вэ.
Вэ очень скучал по утраченному советскому времени. Он находил этому массу разнообразных оснований, но главной причиной оставалась его тогдашняя серая, но всё-таки — успешность, а яркого неудачника сделали из него постылые девяностые, с последующими нулевыми. Заядлые патриотизм и трудоголизм осложнялись у него запойным алкоголизмом (Боже, как часто мне на жизненном пути встречались алкоголики! наверное, поэтому, несмотря на всю мою нежную любовь к спиртному, я никогда им не стану). И когда он переехал в нашу хрущевскую однушку, мне пришлось во всех подробностях припомнить мое житие с дедом. Пьянство Вэ служило поводом для постоянных конфронтаций с Леной, и поэтому он подходил к делу творчески. Сколько заныканых поллитров находила я в наших трех метрах в квадрате! Меня даже удивляло, как все это добро умещается в нашем бараке. Я обнаруживала запыленную бутылочку далеко под ванной, когда убиралась, в дальнем углу духовки — когда собиралась печь, за батареей, в баке с грязным бельем и даже однажды- зуб даю- в ящике с моими трусами и лифчиками (правда тоже, у задней стенки, вроде как не замечу). Я уже молчу про встроенный шкаф с тоннами барахла внутри — он открывал необозримый простор для фантазии.
И поскольку хозяйством в доме занималась всегда я — моя хозяйственная жилка чуть-чуть недоразвита, но у Ленки она отсутствует как данность — он так ни разу и не попался на вранье, что пьян, потому что выпил на улице «всего одну баночку пива».
Пьянея, мой названный отчим становился непримирим, он мысленно ставил к стенке всех чеченцев, хохлов и евреев, и расстреливал, расстреливал. О, с каким упоением Вэ рассказывал однажды, как они выселили нелегала из пустовавшей поблизости квартиры. И без того залитые алкоголем глаза горели двумя лежалыми помидорами, и готовы были излить прямо на стол сладкую кровь того таджика. Мне становилось страшно, и со слегка затраханным мозгом я шла спать, угнетенная этим вынужденным соседством. Особенно меня мучил Визбор на ночь, и … с утра. Потом Вэ уходил на работу, по привычке строить светлое завтра, и я чувствовала себя опять дома. Через несколько месяцев после начала их сожительства дочка Вэ от первого брака вышла замуж и уехала жить к мужу, освободив квартиру Вэ, куда они с Ленкой и переехали. Я шумно и облегченно выдохнула.
Сколько слез пролила со мной моя Ленка…Что она больше не может, что она хочет, чтобы он изменился и вернулся к своей «первосути», и т. д. и т. п… Но я не была влюблена в Вэ и никакой праведной первосути в нем не находила. Я говорила: «Лена, либо ты смиряешься с тем, что он вот такой и никогда не изменится, либо ты от него уходишь. Другого выхода нет». Но выход, как выяснилось, был. Он состоял в том, чтобы раз в четыре-пять месяцев приезжать обратно домой — с помпой — с сумками и фамильным магнитофоном, и объявлять со скорбью: «Галя, мы с Вэ расстались!» Я очень любила Лену и жгуче сочувствовала ей каждый раз, плакала и думала, как ей жить дальше. Далее наступала трехдневная эра неумолкающего телефона, ночных визитов в жопу пьяного Вэ, обещающего завязать и исправиться, эра стояния на коленях в тесном коридоре, и пролития крокодиловых слез. Мне было жаль Вэ. И Ленке тоже. По истечению эры она сгребала сумки и магнитофон, и уезжала, чтобы воссоединиться со свой любовью.
Благо, что потом она стала «возвращаться» в пустующую квартиру. Я уже жила совсем в другой, хотя еще и не с тобой.
Шестая строфа
Мария Исааковна Грачова. Сейчас она живет другую жизнь в другой стране. Конечно же, во всем виновато ее отчество.
Она журналистка, и уже когда мы с ней познакомились у Эдны, она многое могла себе позволить, но всё богатство странным образом соседствовало в ее доме с агрессивной нищетой. В ванной можно было обнаружить самый дорогой шампунь на треснувшей, в ржавых разводах, подставке. На тронах разбитых покачивающихся стульев висели воистину королевские «мантии». Но и всякий хлам, тряпье и утварь, оставшиеся от покойной бабушки, она по непонятной причине не выбрасывала. Основная масса посуды побилась, и новой она не покупала, поэтому чашек, бокалов и тарелок постоянно не хватало. Бокалы в конце концов разбились все до последнего, и мы пили алкогольные напитки из обычных чашек или старинных граненных стаканов, когда пировали у нее.
Хорошо было только то, чем пользовалась непосредственно Маша, надевала, выливала и брызгала на себя, а всё что служило самим домом, было как-то даже принципиально убого.
Мне кажется, она хотела тем самым подчеркнуть, что этому дому категорически не принадлежит, что она не отсюда.
И это так оно и было.
Экзальтированная чудачка с талантом наперевес, она была для меня эталоном.
Маша была из нас — студийцев Эдны Родионовны — самой старшей после Миевского, ей было целых двадцать два.
Стихов она не писала вообще, потому как была уверена, что человек должен делать только то, на что у него призвание. А призвание было у нее на прозу. Самый простенький сюжетик вмиг разгорался под ее пером в веселый, а чаще жгучий, костер яркости и смысла.
Что она потеряла среди нас — зеленых и зазнавшихся? Не знаю… Кто-то пригласил ее, она пришла, ее возносили до небес и Эдна, и мы.
Машка — это всё, что я наскребла по сусекам из невыдуманного и плохого этапа своей жизни. Не считая тебя, естественно, но ты это уже другой этап.
Мир тесен, и однажды мы обнаружили, что живем в соседних хрущевках. МАшину вскоре собрались сносить, и вместо вонючего барака, да еще коммунального, на горизонте замаячила отдельная однушка в новом доме. Она досталась мне.
…Мы сидим в ее комнатушке, больше похожей на пенал с ожившими карандашами — «простым» — мной — и рыжим — Машкой, и у каждого в руке по стакану коньяка. Старый сервант, когда-то представлявший собой гордость фамилии, оккупировал пол комнаты. Он нахохлился побитым дубом, и конечно, уверен, что его возьмут с собой, куда бы не поехали. Но его оставят с его полувековыми воспоминаниями докуривать затхлый воздух прошлого — здесь одного. Когда-то давно в нем хранили хрусталь, и аккуратная, и еще молодая бабушка любовно обтирала его мохнатой тряпочкой, он сверкал и улыбался «зайчиками» на натертом стекле. А теперь в нем хранились только вот эти самые, пыльные стаканы, в которых тощие тараканы напрасно искали, чем поживиться.