— Отец Борис, если бы я завтра умерла, то Вы бы нашли немного времени, чтобы меня отпеть. А сейчас, для меня живой, у Вас нет времени…
Внезапно он стареет, лицо скукоживается, проступает боль. Ему стыдно, потому что я права. Мне тоже стыдно, потому что я зря это сказала.
— Простите меня, пожалуйста, я просто устала… На самом деле, я хочу покаяться в унынии, слабости, осуждении и эгоизме.
Он хватает меня за плечи — абсолютно его неповторимый жест, так многим напоминающий, что мы не одни на этом свете, что эти цепкие руки не дадут нам провалиться в преисподнюю:
— Держись, Галочка, мужайся, девочка…
И он читает надо мной молитву.
«В семь утра рождение на свет, в семь тридцать манное детство с маслом, в восемь — бодрая школьная пора — руки на ширине плеч — вверх-вниз, вверх-вниз — не отставать — в девять выход из детства — двойка за первую любовь в журнал, грамота за замужество, в одиннадцать сытная работа со сметаной, уроки, уроки, дети, пятёрка за выход на пенсию. В пять сделать домашнее задание — вспомнить всё что было — в семь легкий ужин из сериалов и матчей — в восемь кефир склероза, лечащий безысходность, и наконец в девять отхождение ко смерти. Можно в десять, если еще не хочется. Так, да? Общество постоянно навязывает нам какой-нибудь пошленький режим жизни, и мы почему-то ему следуем…»
Я остановилась, и отложила Машкину рукопись в сторону. Для меня это был слишком жирный суп, чтобы просить второго.
— Машуль, оставь мне эту статью. Я дочитаю ее, когда тебя не будет рядом, ладно?
— Конечно, не вопрос.
— Уже завтра…Боишься?
— Я бы была нечестной, если бы делала вид, что смело смотрю в новое. Ни один зверь на это не способен. Каждый своим животным существом держится за обжитую территорию, даже если на ней больше нечего есть.
— Опять ты со своими лекциями. Ты уезжаешь, и могла бы просто сказать: Мне страшно.
— Хи…Ага, мне страшно.
— Ты знаешь, что Нана готовит целое представление к твоему провожанию?
Маша опять усмехнулась:
— Так она расходует свое материнское молоко, засевшее в ее душевных железах. Чтобы потом сказать: я не вырастила пару собственных детей, зато воспитала двадцать чужих. Хотя это мы всё это время безрезультатно пытались ее воспитать. Хоть ты-то это понимаешь, Галка?
— Понимаю…Я всегда без иллюзий относилась к ней.
— Так дадим ей всласть намахаться кружевным платочком — ей так хочется почувствовать свою нужность.
— А я всегда думала- а ты-то что забыла в этом детском кружке для молодых дарований?
— Отогреться мне надо было, вы мне помогли.
— Миевский не обойдется без прощальной оды.
— Я сохраню ее.
— Блин, Машка, мне не верится… Все они — Нана, Миевский, Женька — все — такие бесполезные — остаются, а ты уходишь.
— Говорят, что друзья это не те, которые смотрят друг на друга, а те, которые смотрят в одну сторону. Поэтому мы остаемся вместе. Да, малышка?
— Да, взрослая ты наша. Я очень рада, что знакома с тобой, правда.
— Я тоже тебя люблю…А в этой коммуналке было что-то настоящее, совершенно здешнее, не игрушечное. Оно было ужасно, но лучше чем кукла. Я буду скучать.
— Но ее бы снесли, даже если бы ты осталась.
— В том-то и дело. Всё бы опять снесли и опять бездарно построили.
— Трудно, наверно, будет выучить язык — немецкий один из самый сложных.
— Сложно будет выучить новые правила игры — научиться улыбаться прохожим — а языку научит среда.
— Да, верно.
— Галь. Зря ты связалась с этим Антоном Женьковичем.
— Да, зря… Но ведь сердцу не прикажешь?
— Прикажешь, еще как прикажешь. Ты же не безвольная самка с набором инстинктов…
— Маш, давай не будем об этом, я не хочу сейчас об этом думать.
— Дело твое. Просто страдать ты будешь, дурочка.
— Да, буду. Отец Леонид погиб, липу поломал ураган. Вот и ты уходишь.
— Ты никогда не рассказывала про липу.
Протоирей Леонид Иванов был убит в 90-х. А липа погибла тогда же от рук урагана, небольшого такого, пощадившего все остальные деревья рядом с моим домом, и убившего только ее.
Они были лучшими и даже, наверное, единственными моими настоящими друзьями. Для того чтобы они поняли мою грусть, им не надо было долго рассказывать что случилось — они всегда всё сами знали. Уже потом появится кошка Шляпа и Терезочка на маленькой бумажной иконке *(прим.: Мать Тереза)*, ну а совсем потом уже и тот, к кому я обращаю всю эту писанину, а вслед за ним и Туська. Они появятся, когда ты, Машка, уже порядком обживешься в своей Германии.
А пока что я могла смотреть только в свою душу — на листья липы — и в свой разум — на катакомбную икону отца Леонида, канонизированного опальной церковью, которая и поныне, видимо, борется с фарисейством на какой-то квартирке.
Они были повенчаны вечным противоречивым союзом: рассудительности отца Леонида, которая после так гармонично нашла свое продолжение в моем муже — и моей — липы — импульсивности. Не знаю, как ей это удавалось, но весной она первая обрастала листьями, а осенью первая загоралась красным и оранжевым. Я любила ее как человека, как себя.
Отец Леонид был совершенно живой на иконе, и ни в коем случае, не «как» живой. Он сердился и радовался в зависимости от моих поступков, и совершив что-либо, я первом делом смотрела на его лик — как он отреагирует? И он реагировал — сурово сдвигал брови, когда я просыпалась рядом с Антоном утром, и улыбался, светлея, когда я читала молитвы глядя в окно. А Липа просто бушевала. Безо всякого смысла и очень пронзительно.
После всех од и всхлипов и напутствий, не чуждых патетики, самолет всё-таки взмыл вверх. Мы не видели этого как показывают в кино, когда кто-то улетает, но домыслили.