Выбрать главу

Будто именно об этих танкистах, сиюминутных слушателях, написал поэт, будто именно они грели ноги про запас, когда их танки попали в пробку на заснеженной дороге.

В конце трапезы, затянувшейся до глубокой ночи, замполит бригады, родом с Кавказа, предложил тост за поэзию, которая тоже воюет. Пожелал долголетия Твардовскому, а еще большего долголетия его стихам.

— После войны мы их высечем на мраморе, — сказал он с восточной высокопарностью.

— Мрамор — парадная форма для стихов, — отмахнулся Твардовский. — А пока стихи воюют на бумаге и даже... на фанере!

Конечно, поговорили о близком мире, о том, как горько умереть в самый канун победы. И здесь танкист с задымленным лицом, в замасленном комбинезоне, судя по всему механик-водитель, сказал:

— У нас, у танкистов, есть поговорка — жизнь одна и смерть одна...

Твардовский рассмеялся и чокнулся с механиком-водителем. Тот и не подозревал, что процитировал гостя.

Это была наша последняя совместная поездка. Вскоре в городке Тапиау в Восточной Пруссии, где находилась тогда «Красноармейская правда», мы праздновали Победу. В ночном небе горел пестрый фейерверк и гремел разнокалиберный салют.

Александр Трифонович стоял на крыльце немецкого дома и тоже палил из пистолета в небо, подсвеченное трофейными ракетами. Михаил Савин пытался сделать «в тот день, когда окончилась война», последний фронтовой снимок. Но скоротечного, скудного света ракет не хватило для того, чтобы сделать эту фотографию неприхотливым «ФЭДом», который, к слову сказать, Твардовский ласково называл Федей...

Год от года росла на фронте популярность «Василия Теркина», еще больше выросла она в первые послевоенные месяцы. «Василий Теркин» плодил и неумелых подражателей, эпигонов. Твардовский читал подражания, присланные в «Красноармейскую правду», хмурый, будто отбывал тяжелую повинность.

Но пародии на «Василия Теркина», которые сочинялись в нашей редакции, он слушал без раздражения, часто с веселой охотой. Твардовский сказал как-то, что только бесталанный дурак может обидеться на талантливую пародию.

Он долго смеялся, прослушав сатирические стихи М. Слободского «Теркин в ТАССе». Это была эпиграмма на болтливого, нахрапистого, но трусоватого корреспондента (такие, хоть и редко, попадались в нашей журналистской семье, я на войне встретил двух или трех). Корреспондент такого сорта обычно переписывал политдонесения в штабе фронта, а заметки свои начинал словами «Мы стоим на переднем крае». Когда же он уезжал в Москву, то надевал для близира каску и брал с собой автомат.

Вышло так, что, к сожаленью, Не спросив ни нас, ни вас, Бросил Теркин отделенье И пошел работать в ТАСС. А чтоб лучшим там считаться, Нужно в год — немалый срок! — Ухитриться, расстараться Накропать десяток строк...

— Вот чертушка! — одобрительно отозвался Твардовский об авторе пародии.

Он считал, что многолетняя работа Слободского в жанре пародии выработала у него обостренное чувство стиля.

— Больше всего пародия приносит пользу тому, кого пародируют, — сказал Твардовский. — То, что заложено на большой глубине, высмеять трудно. А то, что лежит на поверхности, — всегда легкая добыча пародиста. И нашему брату полезнее помнить об этом, чем обижаться.

Поэт любил прислушиваться к стихотворным импровизациям, умелому версификаторству, а сам импровизировать вслух не любил, во всяком случае, я редко слышал это. Впрочем, один такой экспромт, никем не записанный, помню. Это было уже после войны, в Бобруйске, куда перебазировался из Германии штаб фронта и где обосновалась наша редакция.

С демобилизацией писательской группы в отделе кадров ГЛАВПУРа не торопились, замена нам долго не прибывала. В редакции успели сочинить по этому поводу шуточную анкету: «Ваш любимый город?» — «Бобруйск». — «Ваша любимая песня?» — «Прощай, любимый город...» и т. д.

Твардовского демобилизовали в редакции первым. Рано утром он пришел на форштадт, где жили О. Верейский и я, чтобы поделиться радостью — завтра возвращается в Москву. Уже выйдя за калитку, он полез в карман и протянул О. Верейскому трофейный карманный фонарь, длинный, круглый, о двух батареях.

На мгновенье он задумался, посмотрел на дом, где мы нашли пристанище, и продекламировал:

Мне не хватает многих нужных Вещей, добытых под огнем. Ну что ж, ходи в бобруйский нужник С моим дареным фонарем!

А мне Твардовский подарил тогда пачку чаю и стопку отличной бумаги трофейного происхождения. Он достал подарки из знакомого мне ларца. Уезжал он налегке, не обремененный никаким имуществом — малогабаритный чемодан и много повидавший на своем фронтовом веку вещевой мешок.

Провожая вечером Твардовского, мы пели его любимые песни: печальную «Перепелочку», «Моторы пламенем объяты», подслушанную у фронтовых летчиков, — она исполнялась на мотив старой шахтерской песни «Прощай, Маруся ламповая», песню фронтовых корреспондентов Блантера — Симонова; нашу доморощенную строевую «Полковник нам пример дает...», песню Соловьева-Седого — Фатьянова «Давно мы дома не были». И, конечно же, нашу «Шинель».

Эх, суконная, казенная              Военная шинель, У костра в лесу прожжённая              Отменная шинель. Знаменитая, пробитая              В бою огнем врага, Да своей рукой зашитая —              Кому не дорога! Упадешь ли, как подкошенный,              Пораненный наш брат, На шинели той поношенной              Снесут тебя в санбат. А убьют, так тело мертвое              Твое, с другими в ряд, Той шинелькою потертою              Укроют — спи, солдат! Спи, солдат, при жизни краткой              Ни в походе, ни в дому — Не пришлось поспать порядком              Ни с женой, ни одному.

Вновь забегая вперед, вспоминаю, как вскоре после окончания войны, Твардовский позвонил мне в Москве:

— Никто тебя от должности запевалы не освобождал. До каких пор ты будешь манкировать своими обязанностями? Поезжай к Дмитрию Николаевичу Орлову — он постарше тебя, а ты поздоровей его — и прорепетируй с ним «Шинель» для радио.

Вскоре наша «Шинель» прозвучала в эфире в проникновенном исполнении народного артиста Орлова, несравненного чтеца «Василия Теркина»...

Майор Алексей Зеленцов, который ехал с Твардовским до Минска, торопил с отъездом, а кто-то из провожающих показывал на яркий месяц и утверждал, что такой ночью опоздание легко наверстать.

На прощанье мы выпили «посошок на дорогу», разбив рюмки о крыло «виллиса». Шумный прибой веселья бился в ветровое стекло и в борта еще неподвижного «виллиса», а Твардовский стоял, взявшись рукой за дверцу, и, запрокинув голову, молча и сосредоточенно смотрел на месяц.

Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна, —

невесело продекламировал он.

Твардовский внезапно отрешился от праздничных проводов, мыслями был сейчас далеко от нас, и вся предотъездная веселая суматоха, хмельной ералаш оказались совсем некстати.

Я смутно помнил, что две прозвучавшие строчки откуда-то из классики, но откуда? Прошло время, я отыскал их у Пушкина в седьмой, похоронной «Песне западных славян».

Вспоминай нас за могилой, Коль сойдетесь как-нибудь. . . . . . . . . С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна.

Сколько раз я ни перечитываю эти пушкинские строчки, живущие в заключительной главе «Василия Теркина», сколько раз ни перечитываю стихотворения «Я убит подо Ржевом», «В тот день, когда окончилась война», — всякий раз в памяти воскресают проводы Твардовского в Бобруйске, в светлую лунную ночь.

1973