Пришло время раздеваться. Я стянул гимнастерку. Кости вот-вот пропорют тонкую кожу. Тереса вскрикнула: «О, раны Христовы!» — и закрыла лицо руками. Она застыдилась того, что не сумела скрыть испуга.
Тереса помогла мне раздеться, собрала в охапку зловонные лохмотья и вынесла их куда-то.
В ее отсутствие я попытался зачерпнуть кипятку, но то ли споткнулся на ровном полу, то ли пошатнулся. Рука задрожала, кипяток выплеснулся, меня обожгло, и я едва не разбил кувшин.
Очевидно, Тереса услышала стук. Она поспешно вернулась и принялась меня мыть. Я протестовал, упирался, но — все нерешительнее, по мере того как помощь становилась нужнее. Я заново остро ощутил стыд, от которого нас так долго отучали в лагерях.
Но поведение Тересы меня чем-то огорчило: молодая женщина совсем не смущается моей наготы — настолько я жалок, немощен. Живой скелет, или, как говорили в концлагере про тех, кто одной ногой в могиле, — «музулман»…
Тереса принесла заранее припасенный сверток с бельем, шерстяную фуфайку, старенький мундир польского жолнежа, галифе диагоналевого сукна с аккуратной заплатой на колене. Принесла со двора мою шинель и пилотку, черные от угля. Тереса ожесточенно водила утюгом по швам шинели и гладила пилотку с изнанки. В комнате запахло паленым сукном.
В простенке между окнами домовито тикали ходики, а под ними висела фотография польского жолнежа. Я подошел, всмотрелся. Жолнеж стоял у тумбочки излишне выпрямившись, с той старательной выправкой, какая отличает новобранцев. Щеголеватое, с иголочки обмундирование. Нет, это не брат Тересы, ни малейшего сходства — черноволосый, с тонкими, сросшимися бровями, заходящими далеко на виски.
Муж Тересы действительно на восточном фронте, но только не у фашистов он служит, а воюет «в партизанке», в Свентокшиских горах. Сперва числился в отряде Армии Крайовой, но те больше отсиживались, чем воевали, и тогда он, как и другие шахтеры, перешел в ряды Гвардии Людовой. Но вот горе — скоро год, как не было известий от него или о нем…
И муж, и отец Тересы, и дед ее всю жизнь проработали в той самой шахте, куда теперь гонят пленных.
Потом я сидел, разморенный теплом, за столом. И стыдно сказать, ни о чем не мог думать, кроме еды. Сидел и глотал слюну.
На стул рядом со мной взобралась девочка. Она без особого любопытства взглянула на меня ясными синими глазами и принялась что-то рассказывать. Я понял, что она уже накормила дедушку.
Где же Тереса? Я заглянул в переднюю и обомлел: она стояла перед зеркалом! Глаза горели живым блеском. Нарядная кофточка. Платок откинут на плечи. Руки обнажены. Пепельные волосы скручены тяжелым жгутом на затылке.
Да, Тереса в самом деле очень похожа на мадонну, смотрящую с иконы. Только вот эта ямочка, едва приметная на впалой щеке, и яркие, чуть припухшие губы на бледном лице.
Неужто для меня Тереса нарядилась, для меня прихорашивалась перед зеркалом, прежде чем выйти к столу? Странно, почти невероятно — кто-то еще хочет мне поправиться!
А может, она пыталась вернуть мне утраченный вкус к жизни? Она как бы говорила: «Не смей думать, Тадеуш, что жизнь от тебя ушла. Не теряй бодрости, а главное — веры. Храни, свято храни присутствие духа. Тогда ты сохранишь и человеческий облик. Голову выше, милый! Ты еще нравишься молодой, красивой женщине! Ты сам теперь видишь — какой красивой! А нравиться такой красивой женщине — это, поверь мне, Тадеуш, совсем не так мало! Если сказать всю правду, — это, Тадеуш, очень и очень много!!!»
Перед тем как приступить к обеду, Тереса обратила глаза к распятию и произнесла молитву за путешествующих. Девочка слово в слово вторила матери.
Насколько уразумел, я был назван убогим и сирым странником, которому следовало дать пропитание, исцелить от болезней, дать в спутники ангелов и показать дорогу домой так, как бог показывает птицам небесным путь к старым гнездам…
Честно говоря, я с нетерпением ждал, когда окончится молитва и можно будет взяться за ложку. Ах, этот запах наваристого, дымящегося супа! В нем плавали кусочки самого настоящего мяса.
Я старался не выглядеть жадным, но вряд ли это удалось: глотал, все время обжигаясь. На второе Тереса подала овсяные хлопья с мармеладом. Затем пили желудевый кофе с сахарином. Разве все это можно назвать обедом? Божественный пир!!!
Но я после такого пиршества не наелся. Я же не просто проголодался перед обедом. Дистрофик со стажем, кандидат в «доходяги». И борода разучилась расти, как ей положено, и ногти стали совсем мягкими — не сразу застегнешь свою угольную шинель на крючки и пуговицы!