Сабина принялась очень внимательно разглядывать свои босоножки. Краска залила ее нежную шею, ухо, висок.
С таким жаром отговаривал я Сабину, словно передо мной была молодая Тереса, и от того, выйдет она замуж за этого пана Щавиньского или не выйдет, зависело мое будущее.
Сабина слушала, приложив руки к пылающим щекам, а потом призналась:
— Я сильно в себе разочаровалась. Ах, пан Тадеуш, если бы вы только ведали! Я так себе не нравлюсь! Пусть фортуна делает, что хочет. Мне безразлично…
Кажется, в ту минуту я выразил сожаление по поводу того, что Сабина очень плохая католичка. Была бы по-настоящему верующей — никогда не пошла бы в костел с женихом, которого не любит.
Сабина глухо, оправдываясь не столько передо мной, сколько перед собой, продолжала трудный разговор.
Мамуся была в отъезде, а надежных друзей рядом не оказалось. Может, они помогли бы, удержали Сабину от этого отчаянного согласия?
— А у пана Тадеуша есть правдивый друг? — Сабина подняла голову и замедлила шаг. — Кто не боится говорить в лицо скверную правду. Кто не дарит нам сладкие и кривые слова… Я мыслю, самые крепкие друзья пришли с войны. Пан Тадеуш крепко дружит с фронтовыми коллегами? С которыми сидел в концлагере, прятался в шахте? Мамуся говорила, вас было пятеро. Часто их видите? Или только пишете письма?
— К сожалению… — я запнулся. — Нельзя сказать, чтобы… Сам не понимаю, как это… А ведь так дружил с рыжим Степой! По-польски он — Стефан. И потерял из виду! Слышал, второй товарищ вскоре после войны умер от чахотки. Третий… Про третьего товарища ничего не знаю, кроме того, что он женился на санитарке Дусе. Ну да, на той самой Дусе, которая выходила нас, как слепых котят. А четвертого видел весной. Совсем случайно. Это как раз тот коллега, которого мне не хотелось видеть…
Я промямлил еще что-то. Пытался найти для себя хоть какие-нибудь оправдания, но отказывался от них прежде, чем произносил вслух. Сейчас, шагая рядом с Сабиной, я не хотел относиться к себе снисходительно, не хотел потворствовать себе, как тот друг, который прячет горькую правду и щедр на приятные слова.
В самом ли деле Сабина не заметила моего волнения? Не поняла, что пристыдила? Или снова притворилась ненаблюдательной, чтобы я совладал со смущением?
Сабина шла молча, вперив невидящий взгляд куда-то вдаль, где матово горели фонари. Она все ускоряла шаг, словно хотела убежать от самой себя.
Мы оказались на широкой, ярко освещенной аллее, затертые неторопливым и плотным потоком праздношатающихся.
Весь вечер, до того как мы расстались на ступеньках крыльца, Сабина сосредоточенно молчала…
Поздним вечером я медленно брел по знакомой, круто изогнутой улице. Прошагал мимо костела с колокольнями-двойняшками. Меня опять подмывало сойти с тротуара и шагать по мостовой. Когда-то мы били ноги о булыжник. Теперь черно лоснился асфальт, и лишь поблескивали трамвайные рельсы, вписанные в мостовую так, что они повторяли виражи улицы.
Нужно было оказаться на этой улице, чтобы пробудилась тревога за товарищей по лагерю, по шахте, по госпиталю. И я был благодарен Сабине за то, что она задала свой вопрос и пристыдила меня.
Но вот ведь неприятность какая! Мне хотелось думать о Степе Остроушко, о Банных, а Шаблыгин нахально оттеснял их в какие-то закоулки памяти.
Недавно я встретил Шаблыгина в Кемерове, на собрании ветеранов войны. Не успел я тогда опомниться, как Шаблыгин с ходу заключил меня в объятия, а потом долго хлопал по плечам. Он был в гимнастерке, с орденом Отечественной войны. Та же аккуратная прическа, полон рот белых зубов, но лицо стало одутловатым. Сапоги, галифе, планшет в руке. И воинская выправка у него сохранилась, вопреки нездоровой полноте. Так выглядят иные коменданты общежитий, снабженцы, управляющие домами или делами.
Шаблыгин поспешил представиться: «Перебазировался из своей Березовки в районный центр. По хозяйственной линии пошел. Стройматериалы. Может, нуждаешься цементом, шифером, кровельным железом? По казенной цене». — «У меня дачи нет. А крыша в доме не протекает». — «Дачи нет — хлопот меньше. С потолка не течет — тем более порядок. И ревматизма не будет. И плесень не заведется. Это только комар сырости не боится. А человеку от сырости один вред. Вот если жидкость внутрь организма принимать — другая статья, другой параграф. Может, пройдемся разок? Со свиданьицем. Между прочим, угощаю! — Шаблыгин деловито осмотрелся и кивнул в сторону буфета. — Так сказать, на работу не спеши, а в буфет не опаздывай». — «С удовольствием бы, но врачи… Здоровье у меня…» — пробормотал я. «Что же ты так сплоховал? При таких достижениях нашей медицины и вдруг… Ай-ай-ай…» — Шаблыгин гулко пощелкал языком. Он уразумел, что я отговариваюсь нездоровьем, и глаза его стали недобрыми. Тут он заприметил в фойе каких-то знакомых, начальственно помахал им и, когда те приблизились, снова покровительственно положил мне руку на плечо и представил: «Фронтовой друг. Последним куском хлеба делились, последним глотком бимбера… Когда нас польские друзья в подполье выручали. Hex жие наша пшиязнь!..» Шаблыгин упомянул о последнем глотке, а я отчетливо вспомнил, как он поперхнулся и закашлялся, когда заглотал слишком много из фляги с самогоном. Надо было сбросить с плеча тяжелую руку Шаблыгина, а я этого не сделал. Надо было крикнуть на все фойе: «Какие мы с тобой к черту друзья? Какой ты к черту ветеран войны?!» Мне даже его орден не внушал доверия. В плен он попал в начале войны, когда орденов Отечественной войны еще не учредили. А после лагеря, после госпиталя он основательно засиделся в команде выздоравливающих. Выздоравливал, выздоравливал, да так и не успел выздороветь до Дня Победы… Опять я смирволил!!! А так нужно быть иногда злопамятным! Да, жизнь учит быть памятливым не только на хорошее… Торопливо распрощался я с Шаблыгиным, он самодовольно смеялся за моей спиной. В ту минуту у него было преотличное настроение, и это ерундовское давнишнее обстоятельство испортило мне настроение сейчас, когда я вышагивал вверх по знакомой улице.