Время перед отъездом проходило, как в угаре. Я впервые стал верить в встречу с женой и матерью. Впервые я решил, что они живы, что они должны быть живы, как для них остался жить я. По ночам спать я не мог и лихорадочно перебирал в голове весь мой моральный багаж. Вспоминал, как бы укладывал в голове факты, встречи, разговоры. Мне до боли захотелось найти могилу отца, побывать в Москве и мысленно помолиться у стен Лефортовской тюрьмы о душах погибших деда, дяди и иже с ними. Я разбирался сам в себе, в своих чувствах к России, которую я обрел под красным плащом СССР, в чувстве моем к народу. Я почувствовал укол тоски. Я ехал на свободу, но на чужую свободу, к людям, говорящим на чужом языке, исповедывающим чужую религию.
Но и эти уколы ни на сотую долю секунды не рождали желания остаться. Нет! Я должен был идти туда, где я смогу, я верил, лучше служить своей родине, чем на угольных копях Казахстана. — Словом и делом! повторял я сам себе. — Словом и делом, как завещал дед, как наказывал отец.
Словом и делом, чтобы заслужить право считать себя русским.
Весть о моем освобождении разнеслась по всему городку. Многие «вольные» приходили поздравить меня. У одних глаза искрились сердечной радостью и любопытством. У других они туманились какими-то скрытыми мыслями. Была ли это затаенная, понятная, маленькая человеческая зависть или мечта самим побывать в далеком свете, увидеть, узнать?
— Куда же вы поедете, Николай Николаевич? — спросила меня одна совсем молоденькая, милая девушка, приехавшая из Центральной России в Казахстан, к отцу, недавно освобожденному «контрику».
— На свободу, Дашенька!
— На сво-бо-ду. — протянула она, не поднимая на меня глаз. — Свобода! Слово-то какое! Крылатое, широкое, большущее!
— А как вы, рожденная здесь, понимаете свободу?
— Понимаю и не понимаю. Как море, что ли. Видела его однажды. Как ветер. Вот в природе — понимаю, а для человека, не знаю.
Бедная Дашенька, потерявшая мать во время войны, воспитанная теткой и в шестнадцать лет впервые нашедшая семью и уют в скромной квартирке своего преждевременно состарившегося, согбенного и седого отца. Уют и родственное тепло.
— А куда же? — допытывалась она. — В какую страну?
— Куда примут. Ведь я ничего не знаю о родных, Даша. Ни о матери, ни о жене. Живы ли.
— Живы! — вдруг с уверенностью и восторгом вскрикнула девушка. — Живы и ждут! — вот скажите, там куда поедете, всюду будете свободным?
Что я, после Лиенца, после своего знакомства с иностранцами, государствами и правительствами, мог ответить советской девушке Даше?
— Как вы понимаете это слово — да!
— Сможете ездить, куда хотите? Учиться, водиться с теми людьми, которые вам нравятся? Сможете работать на том, к чему вас сердце тянет?
— Да, Дашенька! — ответил я, но боюсь, что в этот момент сильно кривил душой.
— И я, если бы попала туда, на свободу, и я могла бы так жить?
— Да, Дашенька!
Я поторопился распрощаться. Мне было трудно говорить с этой честной и прямой русской девушкой, стремящейся к знанию, к развитию, к неизвестной и непонятной свободе. Мне вдруг стало душно и не по себе. Ведь я и сам не знал, что меня ждало в «свободном мире».
Много подобных разговоров пришлось мне вести перед отъездом. Много раз я мысленно разводил руками, боясь заведомо солгать и стараясь не думать о возможной правде. Помню еще, раз я говорил с «молодой Россией», когда один юноша забрасывал меня вопросами, сам торопясь отвечать на них, перебивая меня и кипятясь.
— Вот вы поедете за границу. Вы сами, говорите — русский. А я знаю, там всех русских ненавидят. Ненавидят Россию. У нас в вашем «свободном мире» нет друзей, нас бы живьем съели, всю страну огнем сожгли, на куски разрезали и по кускам уничтожали!
— Откуда у вас, тезка (Колей его звали), такие мысли?
— Что мысли! — разговаривал, встречался. И с теми, кто у немцев в лагерях от голоду дох, кого «унтерменшем» называли, и с теми, кто в оккупационных войсках побывал.
— Ну за время войн, Коля, немцы всех «унтерменшеми» считали. Я их не защищаю. Гитлер был безумец и действительно шел на расчленение России, но теперь. Это пропаганда, мой друг. Вас нарочно так воспитывают в ненависти к другим народам.
— Неправда! Мы никого не ненавидим, а нас все. Весь мир! Я знаю! Мне дед говорил. Он при царях жил. Он говорил, что весь мир всегда России на богатстве и широтах завидовал, боялся ее могущества.
Я знал, что Коля не коммунист. Он болел российской скорбью, любил свою страну и был воспитан, или сам в себе воспитал болезненно повышенное национальное самолюбие, болезненный патриотизм. И его, и Дашу, и многих Николаев и Даш терзали разнородные чувства: стремление к свободе и страх от «свобод», подобных тем, которые штыки принесли им в 1941–1944 годах.