— Ах, боже мой, боже! Ах, детушки вы мои! Да за что же вам такие муки терпеть… Вам же только жить да поживать, да житьем этим тешиться! Знает ли твоя мать, как ее кровиночка мучается. Ах, кабы им, лиходеям, нашей земелькой подавиться! Кабы им глаза запылило, чтобы они ничего, злодеи, на нашей земле не видели!
Сквозь причитания прорывались тяжкие стоны, резкие выкрики:
— Вы легче, легче, те-е-о-течка!
— А ты терпи, сынок! Не думай про боль, оно и полегчает… А я тебя молочком напою… А хочешь, я тебе взвару принесу, у нас груши свои, а черники, ей-богу, каждое лето не оберешься! А то, может, я тебе свежих ягод принесу, земляники, их теперь много в лесу. Ах, боже ж мой, что я говорю, ведь он опять ничего не слышит! Сынок, ну повернись хоть! Как же так, чтобы не евши!? Который день уже!
Старуха плакала. Совсем сбился набок серый платок. Она то и дело поправляла его движением головы, а сама все время возилась с тряпками, жестяными коробками, поправляя что-то внизу, расстилая одеяло и слегка прикрывая его охапкой сена.
Дубков спросонья никак не мог сообразить, что это за женщина и что она тут делает. Но сильная боль в руке сразу вернула его к действительности, ко всем событиям последних дней, и ему стало ясно все, что делается тут, внизу. Он не слез, а споткнувшись обо что-то, соскользнул с соломы. Женщина испуганно оглянулась и, спохватившись, начала живо класть сено на резвины, лежавшие тут же рядом. Своей фигурой она тоже прикрывала закуток в сене. Поглядела из-под руки на сапера, потом выпрямилась, сказала тихим, спокойным голосом:
— Надо ж было тебе так испугать меня! Я сено беру, а он как с неба свалился…
— Кто это? Вот тот? — лукаво спросил сапер, поведя глазами на лежавшего в сене.
Женщина сразу посуровела. Решительно поправив платок, она подалась к солдату, оттеснила его к дверям:
— Иди, иди своей дорогой…
— А куда же я пойду?
— Что ты привязался ко мне? И кто ты такой?
Тут она увидела залубеневший рукав гимнастерки сапера, на которую попала полоса света, пробивавшегося из застрехи. Заметила крясноармейскую пилотку на его голове. И лицо ее сразу прояснилось. Куда девались прежнее равнодушие и та надутая суровость, которую напускала на себя женщина.
— Что же я спрашиваю? И ты, видать, оттуда же, сынок, что и тот… лежит вон и ничего ему не надо…
Она откинула одеяло. На подстилке лежал человек с бледным, неподвижным лицом. Глаза его были приоткрыты, но он, видно, ничего не замечал, ни на что не обращал внимания. Гимнастерка с него была снята. Грудь и руки его обмотаны чистым холстом, сквозь который проступали густые пятна крови. Взглянув на шпалы на петлице и присмотревшись к лицу раненого, к его взлохмаченным русым волосам над вспотевшим лбом, Дубков сразу узнал его. Это был батальонный комиссар из штаба фронта. Дубков его часто встречал в последние дни — батальонный не раз бывал в их части. Фамилию его Дубков не мог припомнить.
— Может, у него документы какие-нибудь есть? — тихо спросил он.
— Ах, боже мой, какие там документы? В гимнастерке только письма были, они и теперь там, вот я покажу…