И вот она оторвалась от стола, от бумаги, радостно возбужденная бросилась к Остапу:
— Отец, как он сказал! Братья и сестры… Это он про нас подумал. Про нас с вами, про всех наших людей. — И сразу же, то ли от большого радостного потрясения, то ли от всего пережитого, она вдруг судорожно зарыдала и, закрыв лицо ладонями, убежала в сенцы, стыдясь за свою неожиданную слабость. Никто не остановил ее, не упрекнул. Все хорошо понимали ее. В хате стояла суровая и торжественная тишина.
Мирон Иванович нарушил ее:
— Вот, Александр Демьянович, и приказ для нас… Теперь нам не о чем спорить: все ясно как на ладони. Вся наша работа теперь всем понятна.
По памяти, по коротким записям еще раз повторили слово за слогом. Говорили, обсуждали, намечали смелые планы. И этот день навсегда врезался в память каждого человека. С этого дня люди словно заново начинали всю свою работу.
5
Когда фронт отодвинулся от городка далеко на восток, произошли некоторые перемены в комендатуре. Майора с рыжим пятном на щеке отозвали. Может, потому, что он был из армии, а не из охранных войск, а возможно, и потому, что совсем не годился для постоянной комендантской службы, где нужны были другие навыки, другая сноровка. Ему никак не удавалось совладать с тем, что творилось на шоссейных и проселочных дорогах. А творилось там много непонятного для него. Армия давно ушла вперед, немецкие газеты и радио, захлебываясь, кричали о победе. А тут ровно и не видать этой победы.
В город нахлынули эсэсовские команды. За столом в кабинете коменданта засел штурмфюрер Фридрих Вене. Высокий, подтянутый, он с пунктуальной аккуратностью являлся на службу и сразу же принимался за дела. У него было излюбленное словечко:
— Чудесно! Чу-у-десно! Чуде-е-сно!
Оно повторялось в бесчисленном множестве вариаций, оттенков, звучаний. Повторялось по любому поводу и без всякого повода. И светлые, цвета ранней мартовской льдинки, глаза Вейса проникались таким восторгом, что их счастливый обладатель казался влюбленным во весь мир. «Рыбий хвост» — так окрестили его некоторые офицеры за то, что он как-то заковыристо причесывал волосы, закрывая ими тонкие оттопыренные уши. Эти зачесы всегда топорщились, упорно лезли вверх тонкими зализанными остриями, когда нескладная фигура Вейса продвигалась из одной комнаты в другую, одаряя небрежными кивками головы почтительно встававших перед ним работников комендатуры. Он останавливался порой перед кем-нибудь из них и, пронзив его ледяным взглядом, говорил с восторгом:
— Чуде-е-сно, милейший! Вы опять не выполнили моего приказа. Сдайте дела и на трое суток под арест. Скажите дежурному, чтобы он доложил мне о выполнении моего распоряжения.
И ни следа раздражения, ни нотки злости в его спокойном, ровном голосе.
Вейса побаивались. Мартовская льдинка остается льдинкой. И сколько бы ни переливалось в ней теплое мартовское солнце, она остается холодной. Говорили про Вейса, что когда он взял однажды стакан воды и долго в него вглядывался, заметив на стекле какую-то пылинку, вода в стакане замерзла.
Вейса побаивались подчиненные. Боялось и население. Когда он появлялся на улицах городка, они мгновенно пустели. Вейс знал причину этого. Он уже провел две публичные экзекуции, или, как он их называл, «меры разумной профилактики». В такие дни он бывал особенно оживленным, и все подчиненные заранее знали, в какой момент их начальник вспомнит про своего незабвенного дедушку.
— Вы понимаете, господа, у меня был дед, чудесный старик, чу-у-десный врач! Он всегда говорил: больному организму необходимо в первую очередь кровопускание… Это отличнейшее средство, чу-у-десное средство, оно стоит всей великой медицины! — И голубые льдинки глаз с немым восторгом обводили молчаливых помощников, младших офицеров, фельдфебеля, солдат, полицейских. Те почтительно соглашались с господином начальником и быстро, аккуратно заканчивали то или иное дело, порученное им. И каждый вбирал голову в плечи, словно ощущал на спине прикосновение холодных и колючих льдинок.
Фридрих Вейс не любил возражений. Он привык к льстивым взглядам, к предупредительным подчиненным, готовым каждую минуту подхватить на лету его мысль, даже намек. Таким он был всегда в отношениях с подчиненными, на улице, у себя, в тесных комнатках комендатуры. И только в одной комнатке он отступал от своих неизменных правил. Это был уголок переводчицы, посещением которого Вейс заканчивал ежедневный обход своих служащих. Он входил сюда мягкими, неслышными шагами, и переводчица всегда вздрагивала, когда к ее плечу слегка притрагивалась рука начальника.