Именно в библиотеке господин Брош и завершал свою «прогулку» по дому, и там, после пристального разглядывания книжных шкафов и рядов книжных полок, плотно забитых книгами и громоздившихся друг на друге вплоть до самого потолка, он устраивался за своим письменным столом или, если день выдавался уж особенно мрачным, растягивался на диване, прикрывал глаза рукой и вскоре засыпал.
Редкие хорошие деньки, когда хотя бы дождь не лил как из ведра, он использовал, чтобы прогуляться по парку, превратившемуся из-за дождей в настоящее болото. Надев сапоги, засунув руки в глубокие карманы куртки, он спускался вниз по единственной тропинке, по которой еще можно было с грехом пополам ходить, и не без труда добирался до края пересекавшего поле оврага, где внизу довольно громко ворчала разбушевавшаяся река. От земли, от куч опавших листьев исходил легкий запах гнили. В кронах деревьев суетились и перекликались дрозды, их было много, они собирались в огромные стаи и ужасно шумели. А вот на реке птичьих криков слышно не было, потому что островки, на которых летом резвились и предавались любовным утехам, а затем растили птенцов лысухи, кряквы и пара лебедей, затопило и птицы куда-то исчезли.
Жизнь Александра Броша словно замедлила ход, почти остановилась. Он не ощущал себя ни счастливым, ни по-настоящему несчастным, а скорее чувствовал, что находится во власти каких-то неведомых чар, силой удерживавших его в этом пустом доме, где воцарилась тишина. Да, он ощущал себя пленником этих стен. Он предавался размышлениям, грезил, иногда писал статьи для научных журналов, но не слишком часто; много читал. Одно только чтение теперь и возбуждало его, приводило в восторг или внушало истинное отвращение, то есть как бы заставляло вновь и вновь переживать те чувства, что он испытывал в молодости. Он часто вспоминал о близких, что уже покинули этот мир, но чье присутствие рядом с собой он ощущал… В особенности острой была иллюзия присутствия Элен, умершей пять лет назад. Иногда, когда звенящая тишина в доме становилась совсем невыносимой, он разговаривал сам с собой. Порой он также со щемящей тоской вспоминал о где-то существующем мире, залитом солнечным светом и мягким теплом; это чувство было сродни ностальгии по покинутой родине, но однако же мысль о том, что можно было бы отправиться в путешествие и обрести этот сияющий и блистающий мир, не приходила ему в голову. Он был уже не в том возрасте, когда человека обуревают желания пуститься в неведомые края по дорогам, он был уже не в том возрасте, чтобы рискнуть сесть за руль, к тому же его заброшенная в небрежении машина, стоявшая в сарае, из года в год ржавела и покрывалась слоем пыли и птичьего помета. Поезда вызывали у него отвращение, самолеты наводили ужас. «Я уже дожил до такого возраста, — думал он, — когда путешествуют только по своей комнате».
Однако в час, когда приходила почта, он оживал. Почта была единственной нитью, связывавшей его с большим миром или с тем, что еще интересовало его в этом мире. У него не было ни радио, ни телевизора, он не покупал и не выписывал ни газет, ни журналов, а еще он просто снимал телефонную трубку, не отвечал, так что те немногие, кто еще хотел поговорить с ним по телефону, в конце концов устали слушать короткие гудки и оставили эти тщетные попытки. Итак, в одиннадцать часов он выходил из дому, раскрывал зонт, доходил до ворот, отпирал почтовый ящик, выгребал оттуда его содержимое, прижимал пачку писем к груди и, согнувшись чуть ли не в три погибели, чтобы капли дождя не повредили драгоценную ношу, спешил к дому.
Он тотчас же принимался разбирать почту, откладывал в одну сторону счета, в другую — рекламные проспекты, даже не просматривая их, а вот письма сейчас же распечатывал и погружался в чтение: то были письма от давних друзей, от коллег, от сыновей (они, сказать по правде, приходили так редко!), от людей совсем незнакомых, просивших у него помощи по поводу того или иного факта, связанного с историей литературы, а также от нескольких женщин, с которыми Александр Брош после того, как овдовел, иногда заводил мимолетные, ни к чему не обязывающие интрижки, соблюдая все меры предосторожности для того, чтобы держать их на определенном расстоянии, что удавалось ему порой не без труда, но он был убежден, что в его возрасте было бы верхом самонадеянности и безрассудства пытаться начать жизнь заново или заниматься ее коренным переустройством.
Он завтракал, обедал и ужинал всегда на кухне, поставив тарелку на угол стола; в еде он был неприхотлив и ел все, что приносила ему три раза в неделю мадам Санье. Обычно он засиживался за чтением допоздна, а потом, когда веки уже слипались, он буквально падал на диван и тотчас же засыпал. Как ему казалось, сны ему снились все реже и реже, или, быть может, он просто не помнил их по утрам. Да, жизнь уже лишила его и этого, точно так, как она похитила у него страсти и желания, порывы сердца и тела, столь свойственные молодости; и если он еще хранил в своей памяти очень четкие и ясные воспоминания о своем прошлом и даже об очень отдаленном прошлом, о детстве, о юности, то имена и фамилии людей все чаще и чаще ускользали из его памяти, словно ставшей пористой, а вернее сказать — дырявой.