О глаголе же делал вид, будто его и нет. Но не могут же деепричастия существовать сами по себе — без глагола? В кругу старых друзей сложилось убеждение, что Марк служит в Управлении по работе с теневыми структурами или сходной по влиятельности конторе, о чём его, естественно, не спрашивали — отчасти из деликатности, отчасти потому, что ответ был предсказуем. Ещё в беззаботные времена, когда речь шла о жизненных планах, Толяныч весело сообщал, что собирается подвизаться на поприще, которое зовётся «Толик Маркин», и на нём у него вряд ли найдутся соперники, кроме него самого — так оно, в общем-то, и получилось.
И вот теперь Марк выходил из белоснежной KLV (бешеная штучка — куда там «мерсейотам»), сверкая солнечными очками и не меняющейся с годами улыбкой, делавшей его стильно небритое лицо мальчишеским, а погружённый в мысли Киш помахивал на ходу пакетом, в котором бутылка кетчупа соседствовала с пачкой розовых сосисок. Он обрадовался Толянычу, хотя и был уверен: за те пять-семь лет, что они не виделись, Марк ни разу о нём не вспомнил — их объединяла, скорей, общая принадлежность, чем личная дружба. И потому был тронут, когда мистер Мой-дом-весь-мир приветствовал его в манере, принятой среди почти-доистов — легонько стукаясь лбами.
Марк был не из тех людей, кто при встрече восклицает: «Сколько лет, сколько зим!» и требует подробного отчёта о периоде с момента последней встречи. Он отмахнулся от расспросов о своих делах и сразу перешёл к текущим занятиям Киша. Неожиданно для себя Киш разговорился — поведал об эссе, о своих догадках и сомнениях. До встречи с Толянычем у него не было слушателей, с кем он мог поделиться своими идеями, а Марк слушал так, что речь сама лилась, — внимательно сощурив глаза и кивая в такт рассказу. Толяныч издавна отличался чертой характера, неожиданной при его психотипе человека-праздника, экстремала, любимца девушек и вообще гусара: он был подчёркнуто великодушен и умел впечатляться даже незначительными успехами друзей, из-за чего рядом с ним каждый мог ощутить прилив дерзновенья. Вот и сейчас Марк впитывал новую информацию и, казалось, уже прикидывал, чем может помочь.
— Ты стал настоящим учёным, — похвалил он Киша, уважительно качнув небритым подбородком, — это круто. У меня не получилось.
Потом они (куда ж без этого) вкратце пробежались по общим друзьям: кто кого и где видел, кто женился или развёлся, повздыхали, что не так уж они стали и молоды — с ума сойти, им скоро по тридцатнику, даже не верится, есть уже и потери, кое-кого накрыла Тень, а дальше таких будет больше и больше — словом, время летит, и никак его ни остановить, ни замедлить. И уже сошлись в прощальном рукопожатии, уже прощально стукнулись лбами, когда Толяныч, словно вспомнив, проговорил: да, кстати, может, тебе пригодится: такого-то июля в Праге (слыхал про такой город?) начнётся саммит, и, говорят, будет неспокойно, — протесты и погромы: ты ведь про это и пишешь, так? Так, ответил Киш и в следующую секунду понял, что это и есть указательный палец судьбы.
Марк навёл его на важную мысль: давнюю дефенестрацию надо увязать с современным протестным движением. Идея, казалось бы, лежала на поверхности, но почему-то раньше она в голову не приходила (он был слишком погружён в старинные слои). Дело, однако, было не только (не столько) в современных протестах, а в чём-то ещё — то ли в ощущении, что Марк на что-то намекает и недоговаривает, полагаясь на его сообразительность, то ли в безошибочном предчувствии того, что нечто важное обязательно произойдёт.
Он прилетел в Прагу, готовясь увидеть это нечто важное, но не очень отчётливо представляя, куда именно нужно смотреть. И оказалось, что смотреть хочется на Варвару. Это, в свою очередь, означало, что либо предчувствие касалось не работы, а Варвары, либо того, что Варвара может стать его счастливым талисманом в Поиске. Почему бы и нет? В конце концов, интуиция и удача в его работе значат не меньше, чем тренированные мозги…