Мы с Лютиковым, нашим врачом, сели в вездеход, на борту которого был изображен юноша с рыбьим хвостом, и американцы повезли нас на свою станцию. Только тут, из разговора с ними, я узнал, что заболел у них не кто иной, как доктор Юджин Моррис.
– Космическая болезнь, – сказал один из американцев, чернобородый парень примерно моих лет. – Хорошо, что вы прилетели, ребята. Старику здесь больше не выдержать ни одного лишнего часа.
– Сколько лет он работает на Тритоне? – спросил я.
– Всю жизнь и работает, – был ответ. – Юджин не способен проглотить ни кусочка хлеба, если перед завтраком не поглядит в телескоп на свой любимый Плутон.
Американская станция была типовая для холодных окраин Системы: металлический цилиндр, разделенный на отсеки, – ни дать ни взять подводная лодка, вмороженная в лед. Мы спустились в шлюз, сняли скафандры, и нас провели в отсек, где лежал Моррис.
В моем представлении он был богатырем с руками лесоруба из американских сказок. И меня охватила острая жалость, когда я увидел высохшего маленького старичка с круглыми немигающими глазами. Я бы сказал – с безумными глазами, если бы не знал, что вот это странное выражение глаз – признак космической болезни. Кожа у него была белая, как снег, нет, как ледовая пустыня Тритона, и это тоже была болезнь.
Рабочий стол Морриса был завален рукописями, пленками, фотографиями, на толстой папке, лежавшей сверху, был крупно выведен знак Плутона – PL. На стене висело сильно увеличенное фото – то самое знаменитое, когда-то сделанное автоматом фото: «Дерево» Плутона. Сам же Моррис лежал безучастный, неподвижный на своей узкой койке – только в глазах как бы застыла напряженная мысль.
Лютиков заговорил вполголоса с американским коллегой-врачом. Я понял, что им понадобится время, чтобы подготовить Морриса к эвакуации, и вышел из отсека. В маленькой гостиной, где стояло удивившее меня пианино, я был потчеван превосходным кофе с коньяком. В свою очередь я порадовал гостеприимных хозяев пачкой газет месячной давности, зеленым луком из корабельных припасов и подробным рассказом о последнем чемпионате мира по вольной борьбе, на котором присутствовал.
Я спросил, кто у них играет на пианино.
– Барабаним мы все, – ответил давешний бородач, – а играл только старик. Это была его причуда – доставить на Тритон пианино. У нас ведь тут развлечений не много. Старик закатывал музыкальные вечера, но плохо, что играл он только Бетховена. Больше никого не признавал.
– Не так уж плохо, – сказал я.
– Разумеется, но когда изо дня в день один Бетховен… Человеку нужно разнообразие, не так ли? Даже в таком гиблом месте, как наш Тритон.
– А что, – спросил я, потягивая кофе, – доктор Моррис был одинок? Я хочу сказать – не женат?
– Почему же это не женат? У него полно детей на Земле, не меньше трех, но жена давно от него ушла. Как вы считаете, Морозов, долго может выдержать женщина, если ее муж чуть ли не сразу после свадебного путешествия улетает черт знает куда и проведывает ее, ну, раз в пять лет?
– Не знаю.
– Не знаете, потому что не женаты, верно? И правильно: пилоту жениться надо как можно позже. У вас в Космофлоте какой пенсионный возраст? Сорок пять? У нас тоже. Вот так и надо: вышел на пенсию – тогда и женись, если охота не пропала.
Джон Баркли, так звали бородача, задрал кверху свой черный веник и вкусно захохотал.
– А вы часто бываете на Земле? – спросил я.
– Два-три месяца в году, иначе нельзя, – ответил он. – Иначе – сенсорная депривация. У старика с этого-то все и началось – с чувственного голода. Нам, работающим в Системе, нельзя быть фанатиками.
Я представил себе Юджина Морриса, как он тут условными вечерами сидит за пианино и играет Бетховена, и никто, кроме двух-трех сотрудников, не слышит его в этом насквозь промерзшем мире, и никто о нем не думает на далекой Земле.
Мне что-то стало не по себе и захотелось выйти наверх. Немного походить пешком по Тритону. Когда еще попадешь в этот уголок Системы…
Джон Баркли вышел наверх вместе со мной, как раз ему нужно было снимать показания с приборов. И вот я иду по белой пустыне, защитив светофильтром глаза от нестерпимого ее сияния. На диск Нептуна наползает тень, надвигается короткая, пятичасовая ночь, и на душе у меня беспокойно. Оттого ли, что мир этот очень уж бесприютен? Или оттого, что опасно заболел Моррис? Тот Моррис, чье имя с детства связывалось в моем представлении с загадкой «незаконной» планеты и отзывалось странной внутренней тревогой.