Около двух лет оставалось сроку до окончания пятнадцатилетнего периода Дерева Плутона, и нынешняя сессия Международной федерации должна была решить – отправлять новую экспедицию или нет. Раздавались голоса против экспедиции: раз контакт невозможен, значит, любая попытка освоения плутоновых недр приведет к конфликту с аборигенами, может быть, к гибели, – перестанем же зариться на недостижимую кладовую металлов. Другие утверждали: разумные существа непременно должны понять друг друга, надо активно добиваться контакта, использовать рисунки по проекту Сошальского или специально подготовленные фильмы о Земле, – не может быть непреодолимой стены между двумя цивилизациями. Третьи поддержали Бурова: экспедицию отправить, но в контакт не вступать, не медля приступить к разведке металлов. Последнее предложение вызвало протесты. «Мы не позволим возродить колониальную практику в космическом масштабе!» – воскликнул под аплодисменты Сошальский. Буров заявил, что выходит из комитета по связи с внеземными цивилизациями и жалеет о пустой трате времени, после чего покинул сессию, ближайшим самолетом улетел домой.
Морозов сидел в президиуме, слушал речи – а перед мысленным взглядом простиралась под обнаженным черным небом угрюмая долина… «поезда», змеями ползущие к тау-станции… трехпалые руки аборигенов, угрожающе вытянутые вперед… Эти руки-электроды должны были сжечь его и Лавровского. Но не сожгли, потому что аборигены услышали… учуяли… восприняли – так будет вернее – эмоциональную вспышку Морозова. Он, Морозов, не сразу рассказал об этом: темное яростное чувство, испытанное им тогда, в смертный миг, казалось атавистическим, постыдным, очень не хотелось в нем признаваться. Но – никуда не денешься! – каждая минута пребывания на Плутоне требовала отчета и максимально возможного объяснения, и уж тем более – последние минуты. И он превозмог стыд, утешаясь нехитрой мыслью о жертвах, вечно приносимых науке. Уже где-то за орбитой Марса, на последнем отрезке долгого пути Плутон – Луна, Морозов, сменившись с вахты, вошел в каюту к Лавровскому и рассказал ему все без утайки о странной своей вспышке. Много потом спорили об этом психологи. Наверное, был прав Лавровский: смертельная опасность резко повысила у него, Морозова, чувствительность восприятии, он воспринял поток Ненависти, идущий от плутонян, и отразил его усиленным – многократно усиленным всей мощью человеческой долговременной памяти, хранящей войны и ожесточение прошлых веков. И плутоняне, уловив грозный смысл излучаемого сигнала, растерялись, отступили…
Так все это «сидит» у нас в подкорке? С тайным страхом Морозов «прислушивался» к внутренней работе собственных мыслей, пока не понял: нельзя, нельзя подстерегать самого себя, это мешает жить. И мешает летать. Он приказал себе выкинуть из головы эту доморощенную рефлексию. Прочное душевное здоровье – вот главное, что потребно пилоту.
Теперь, сидя в президиуме сессии, он слушал речи, но – помимо воли – сквозь прохладный воздух нарядного зала, сквозь колонны и белый шелк портьер видел угрюмую долину под черным небом, простертые угрожающие руки аборигенов… Не лучше ли, подумал он, оставить их в покое, забыть дорогу на Плутон?
Но когда его попросили высказаться, он разом отбросил колебания. «Мы не можем отступиться от Плутона, – сказал он. – И не потому, что гордость не позволит нам признать свое поражение в столкновении с чужой и чуждой цивилизацией. Не потому, что промышленности позарез нужны германий и ниобий. Обходились наличными ресурсами, могли бы обходиться и впредь. Мы не отступимся от Плутона потому, что сделано великое открытие: космическое тау-излучение может быть преобразовано в привычные для нас формы. Мы на пороге того, чтобы раз и навсегда – пока существует Вселенная – решить проблему притока свободной энергии. Вы знаете: есть теория, но практика не дала пока ни одного пригодного аккумулятора и преобразователя. Видимо, нам не обойтись без понимания технологии плутонян, без их материалов. Следовательно, экспедиция необходима. Надо использовать все возможности для установления понимания. Тщательно продумать варианты высадки…»