Выбрать главу

 Иногда сын перехватывал взгляды прохожих, но ничего не говорил – он знал, что говорить рекомендуется не всегда, иной раз лучше промолчать. Не раз бывало, что дети, как сверчки, моментально разбегались по углам, стоило только отцу неожиданно выскочить из какой-нибудь комнаты в длинном коридоре их лондонской квартиры (да и дома в Будапеште тоже) – он же, скрежеща зубами, молотил кулаками по воздуху и бормотал нечто неразборчивое в адрес своих невидимых врагов.

 А врагов у него была прорва.

 Куда ни глянь, он всюду видел людей, стремящихся его уничтожить. Наверное, это началось, когда четырехлетним ребенком он лишился отца. Эти набившиеся в комнату высокие мужчины, все сплошь в черном, все на него глазеют. Ледяная рука отца у него на темени. Но Папаи думал не только о себе. Еще больше его беспокоило, что великое дело, на которое он положил жизнь, находилось в опасности и в любой момент могло потерпеть поражение. Великое общее дело, дело всего человечества. К тому же он был одинок, нещадно одинок.

 И при этом он пел.

 – Папа, – едва слышно сказал мальчик, – не пой, а то подумают, что ты идиот.

 Он готов был откусить себе язык, он понятия не имел, зачем вообще заговорил. Человек-глыба, его грузный отец, который всего минуту назад пел веселую песенку, дико сжал сыну руку и с перекошенным лицом заорал на него, так что сразу несколько прохожих остановились и стали крутить головами туда-сюда, пытаясь сообразить, откуда доносится этот непонятный рев:

– Как ты смеешь называть отца идиотом?

 И он бросил сына прямо посреди Финчли-роуд и ушел не оборачиваясь – лицо свинцовое, побелевшее, губы трясутся. У мальчика на глаза навернулись слезы. Не в силах двинуться, он стоял, стараясь не упустить из виду измятый отцовский плащ, но в этот предвечерний час он постепенно затерялся среди прохожих: по улице шли сплошь одни взрослые – сделали свои покупки, теперь пойдут домой, включат телевизор и будут смотреть очередную серию «Улицы Коронации».

 Да, Папаи нервничал.

 И у него были все основания нервничать. Сегодня он встал в пять утра, чтобы добраться до крохотного офиса Венгерского телеграфного агентства на Флит-стрит. Ему надо было со скоростью света просмотреть все утренние газеты, чтобы к семи успеть подготовить обзор для своих коллег в Будапеште. Но во сколько бы он ни встал, всегда было поздно: ему звонили в самое невозможное время, постоянно что-нибудь выдумывали, хотели нож вонзить в спину, уничтожить, доказать, что он лентяй, невежда, непрофессионал, – но он еще покажет им, кто тут лентяй, невежда и непрофессионал! Он с адской скоростью печатал на машинке вслепую, двумя пальцами, никогда не смотрел на клавиши, стучал, как виртуоз, перепрыгивал с клавиши на клавишу – акробат без страховки, ему доставлял удовольствие уже сам этот физический акт: что он может поставить машинку где угодно и тут же начать сыпать с дикой скоростью самыми красивыми, удачными, блестящими выражениями. Он располагал огромным запасом устойчивых фраз, метких эпитетов, иносказаний и гневных обличений, без которых на родине журналисту было не обойтись. Идеологическая родословная у него безупречная. Да вообще, кто лучше него? Кто? Он в третий раз выстроил свою жизнь с нуля, и даже не в третий, а в пятый, он, как феникс, возрождался из пепла на руинах войны, за которой следил издалека, – напрасно он рвался на поля сражений, его туда не пустили, а потом еще и ставили ему это в вину, но он все же выполз из-под руин своей жизни, волоча за собой неистребимые воспоминания об истребленной семье, снова поднялся на одной только неиссякаемой силе воли и на хитроумии, как Одиссей. Взял все, что только может вырвать у Судьбы обаятельный тип недурной внешности с хорошо подвешенным языком.

 Но – напрасно. Казалось, все снова рушится, причем именно в тот момент, когда Папаи начал наконец разбираться в фортелях и фокусах заграничного репортерства, освоился, так сказать, в профессии. Все посыпалось, причем тогда именно, когда он наладил необходимые связи, выстроил собственную сеть, к тому именно моменту, когда он готов был уже приступить к работе «втемную» и с этой целью начал втираться в доверие к случайным знакомым. Полученная два года назад синекура досталась ему как своего рода награда за образцовое поведение в 1956 году. Он был коммунист. В те бурные, счастливые, бешеные, обманчивые, гибельные, грозные октябрьские дни он сразу понял, на чьей он должен быть стороне, по какую сторону баррикад, и был этим горд – прямо-таки кичился этим, бросая свой победный рев в лицо обществу, которое, пережив краткое упоение свободой, снова научилось бояться и сидеть тихо. И вот наконец величайшая награда: четыре года в Лондоне. Ему даже представился случай склонить голову перед английской королевой! Недоуменные, завистливые взгляды, которые он ловил на улице, доставляли ему горькое удовлетворение; смирилось и Венгерское телеграфное агентство, где с ним сначала вообще обращались как с куском говна; это вечное недоверие, эта подозрительность, которые ему приходилось проглатывать. На какой-то миг он снова поверил, что способен переменить судьбу, воскресить надежды, что ему выпал шанс обратиться к истинному призванию, что он сможет избавиться от своих пороков, покончить с беспорядочностью и рассеянностью, забыть о беспричинных припадках ярости, что он сумеет стереть следы своих прошлых провалов, исправит все свои промахи, которые и допустил-то только потому, что был здесь чужим. Его сюда просто занесло ветром, он родился не в Пеште, больше того – он вообще нигде не родился, ведь он так ни разу и не побывал в своем родном городе, так и не пересек румыно-венгерской границы, чтобы посмотреть, что стало с его детством, что стало с городом, где поубивали едва ли не всех – почти всех до единого, с кем его связывали некогда узы любви.