Выбрать главу

То, что за рубежом вовлекло в сталинскую орбиту таких людей, как я, это — спекуляция, посредством которой сталинский режим переписал на себя преклонение перед живой Россией, представшей перед миром в подвигах Второй мировой войны. Тогда произошла то, что можно было предвидеть заранее: германская угроза разбилась об органические силы Русской Земли, о глубинные силы русской национальной традиции, и Сталинградская битва дала непревзойденный, но до очевидности традиционный пример исконного «стояния за Землю Русскую». Кроме этих сил, нечего было противопоставить германской опасности и это было настолько ясно, что уже с 1943 г., с того весеннего дня, когда по советской печати вдруг прогремело ранее запретное слово «Родина», сталинский режим, под давлением возраставшей внешней угрозы, начал искать поддержки именно в этих силах, «реабилитируя» старую русскую культуру, «пересматривая» отношение к русской истории, ослабляя антирелигиозные преследования. Тогда режим должен был искать патриаршего благословения для русского оружия и «родительского благословения» для Русской Земли, — в точности по стихам Константина Симонова, кстати, выпавшим из последних изданий:

Как будто за каждой русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в Бога неверящих внуков своих.

То «великое русское слово», на защиту которого звала тогда в своих патриотических стихах Анна Ахматова, не было пустозвонным и лживым официальным штампом, а было только таким, каким оно всегда понималось всей настоящей русской традицией и «правыми» славянбфилами и «левой» общественностью: свободным творческим выражением свободного народного духа. В эти критические годы, находясь в смертельной опасности, режим должен был прятать подальше свою пресловутую «партийность» и свою мертвую абстрактную диалектику. И когда победоносные русские войска прошли, наконец, под Бранденбургскими воротами, офицеры армии Жукова, в оккупированной Германии, в беседах, которые тогда могли быть иной раз откровенными, говорили, что два зайца убиты единым махом: устранена германская угроза и кончен зажим партии с ее мертвой догматикой внутри.

Глядя назад, я и сейчас теоретически продолжаю считать, что было бы лучше, если бы в решительный исторический час, в 1945 г., сталинский режим оказался в состоянии переродиться, вполне переключившись на новые рельсы, — как я твердо уверен в том, что своевременную реформу императорского строя следовало бы предпочесть революции. Только теперь это — история, тактические рассуждения о прошлом, не более. И не в том, конечно, трагедия, что в дураках оказалась кучка эмигрантов, уставших от постоянного напряжения, которого требует состояние политического эмигранта; трагедия в том, что была обманута Россия.

Факт ныне общеизвестный: едва миновал кризис военного времени, как режим начал систематически и упорно восстанавливать по всей линии свой ослабевший партийный характер; к рукам прибирали постепенно и в самой России, и здесь. Вспоминаю первое отрезвляющее впечатление, произведенное на прельствившуюся сталинизмом часть парижской, эмиграции: дело Ахматовой-Зощенко, и, в частности, независимую статью, написанную по этому поводу покойным Н. А. Бердяевым, появившуюся в «Русских новостях» (в то время коммунистическая реакция только начиналась и просоветская пресса могла еще позволять себе подобные вольности). Составленный в консульстве косноязычный «ответ Бердяеву», появившийся в «Советском патриоте», не мог, конечно, никого убедить; но сравнительная мягкость первоначальной реакции официальных советских кругов еще оставляла некоторую лазейку, позволяя толковать громы и молнии Жданова, как «случайный зигзаг». Того же Бердяева московская печать начала поносить последними словами значительно позже.

Но в этом первом отшатывании от сталинизма, вызванном историей Ахматовой-Зощенко, в той позиции, которую тогда определил Бердяев, наличествовал внутренний порок. Верно то, что коммунизм есть зло прежде всего духовное. Но по своей природе — это зло терзает и плоть, и душу России. Бердяев же, со свойственным ему отталкиванием от всего органического и от всякого историзма, усмотрел в отсутствии духовной свободы как бы единственный «недостаток» сталинизма (и в его вышедшей теперь «Философской автобиографии», где он признает свое «разочарование», речь опять идет только об этом). Отсюда — вывод, тогда же нашедший подражателей среди советофильствующей эмигрантской интеллигенции: «простые» люди в эмиграции пусть едут в СССР, а мыслителям лучше не ехать, за отсутствием там духовной свободы. Сочувствие страданиям живых людей, страдающих не только в области духа, но и плотью и душой, — это сочувствие, искони являющееся едва ли не самой ценной чертой русской культуры, — делось неизвестно куда. В кругах, «умеренно-просоветских» людей можно вздыхать о литературных преследованиях, но говорить о концлагерях неприлично и Некультурно.