«Русские мальчики», несмотря на беспочвенность, нищету и отверженность, сохранили в изгнании верность самым высоким заветам русской культуры. К повести их жизни и смерти никакие комментарии не нужны. Тому, кто этого не чувствует, все равно ничего не объяснишь. Но если был выдержан главный экзамен на гражданство вечной России, то с экзаменом идеологическим дело обстояло гораздо хуже. В чем причина этой неудачи? Почему так часто кончалось скатыванием в фашизм или в советский патриотизм? Об этих провалах я рассказывал в этой книге не в суд и не для злорадных разоблачений. Быв долгие годы близким свидетелем идейных движений среди эмигрантской молодежи, я знаю, что ошибки их участников всегда были не ошибками сердца, а только ошибками рассудка. Они не знали, что общий им всем идеал Русской правды и социального раскрытия христианства не осуществим без той «формальной» демократии, в презрении к которой они были воспитаны.
В первые годы эмиграции возрождение религиозного и патриотического чувства было искажено развитием болезненного комплекса эмигрантской неполноценности. Ненависть к большевикам распространялась тогда и на интеллигенцию, «сделавшую» революцию. Война «славянофильства» и «западничества» была перенесена в эмиграцию и приняла тут еще более ожесточенный характер, так как теперь на демократическую интеллигенцию возлагалась ответственность за гибель России и за все ужасы революции.
Поскольку интеллигентское миросозерцание было сколком западного просветительства, эмигрантская критика этого миросозерцания естественно во многом повторяла идеи реакции, вызванной якобинским террором. Рожденная трагическим чувством современного кризиса критика «просветительства» была бы творчески плодотворна, если бы она не превратилась, как в «Новом средневековьи» Бердяева, в огульное, исступленное отречение от всей западной демократической и научно-технической цивилизации. При этом, так же, впрочем, как сам Жозеф де Мэстр, русские его подражатели критиковали рационализм просветительства крайне рационалистически. Это помешало им почувствовать за идеей прямолинейного прогресса, за превращением механистического детерминизма из метода научного исследования в философию бытия, за всей, вообще, поверхностной, наивно-оптимистической и вульгарной стороной просветительства евангельское вдохновение провозглашенного им идеала свободы, равенства и братства… Это было русским продолжением векового недоразумения, начавшегося в 16-м веке, а, может быть, еще и раньше. Я говорил уже об этом недоразумении: сущность его была в расхождении между зарождавшейся научной космологией и пессимизмом «средневекового миросозерцанья», все более приближавшегося к восточному отрицанию добра бытия и все более терявшему христианскую веру в человеческое действие, родившую исторический динамизм западного мира. Принципиальное и упорное сопротивление этого «буддийского» христианства позднего средневековья каждому шагу науки и каждому шагу свободы привело к тому, что евангельский по своему происхождению замысел демократии, науки и машинизма начал осуществлятся в борьбе против традиционной религии. «Во всех странах и во все времена, — говорит Томас Джефферсон, — священник был враждебен свободе и всегда в союзе с деспотизмом». Между тем, Томас Джефферсон, даже пройдя через рационализм французского просветительства, оставался верующим христианином. Тем трагичнее звучат его слова, свидетельствующие о завершившемся в 18-м веке разрыве между историческими церквами и свободой. К счастью, этот разрыв не всюду стал окончательным. В англо-саксонских странах выработался тот спасительный компромисс просветительства и христианства, на котором основана вся современная демократическая и научно-техническая цивилизация Запада.
Вслед за Бердяевым, евразийство и другие пореволюционные группы исходили из яростного осуждения этого компромисса и этой цивилизации. Признав христианство и просветительство двумя абсолютно исключающими друг друга верами, эмигрантские шато-брианы быстро усвоили мысль, подсказанную униженной национальной гордостью: секуляризация культуры на Западе была исторически неизбежна — Фома Аквинат «капитулировал» перед Аристотелем. Отсюда материализм и дехристианизация всей западной культуры, морали, искусства, права, науки, философии. В России же, не знавшей этого отступления веры перед «естественным разумом», процесс отпадения культуры от церкви был вовсе не обязателен и явился искусственно привитой болезнью, от которой Россия должна освободиться, вернувшись к своему древнему допетровскому мировоззрению. Тогда Россия спасет не только себя, но и Западу укажет путь спасения и правды. Разделяемая и славянофилами, и даже многими западниками, вплоть до Чернышевского, вера в призвание России сказать миру новое спасительное слово, не только не была заглушена ужасом перед большевистской революцией, а, наоборот, разгорается в эмиграции с новой, еще небывалой силой. В страданиях русского народа видели новый залог его мессианского избранничества. Эти настроения, очень сильные среди евразийцев, национал-максималистов и народников-мессианистов, часто вырождались в «шатовщину» — православие принималось уже не как вселенская религия, а как атрибут «русскости».